Пакт - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинство документов были уже знакомы Илье, но еще ни разу ему не приходилось работать со всем массивом информации целиком.
Текст сводки следовало уместить на дюжине машинописных страниц, чтобы чтение не отняло у Хозяина слишком много времени. Беречь его время – вот первая заповедь. Не упустить ничего важного – вторая заповедь. Чтобы в точности выполнить ее, надо заранее знать, что в причудливом переплетении мифов, фактов, сплетен, политического мошенничества и пропагандистских трюков, Инстанция сочтет важным, а что второстепенным. Третья заповедь – всякий документ, составленный для Инстанции, обязан быть стерильным от личных мнений и эмоций составителя. Чтобы обслужить товарища Сталина, требовалось настроиться на его волну, дышать с ним в унисон, мыслить и чувствовать как он, при этом не переходя на его территорию, оставаясь на тонкой границе двух реальностей.
– Илюша, ты справишься, не бойся, будь внимательным, разумным и осторожным.
Эта была последняя фраза, которую произнесла мама.
Он отчетливо помнил каждую минуту того ледяного февральского дня девятнадцатого года. У мамы упала температура, она перестала бредить, глаза прояснились. Она вытащила из ушей сережки, попросила его сходить на рынок, обменять на хлеб, крупу, несколько картошин. Что дадут, на том спасибо.
Не дали ничего. Он развернул тряпицу, в которой лежали сережки, маленький востроносый старичок-покупатель разглядывал их, щурился: «Каки-таки брулянты? Стекляшки! А вот погодь, стой здесь, я Лазарю покажу».
Кто такой Лазарь, осталось тайной. Старичок исчез навсегда вместе с сережками. Илья был совсем слабый после тифа, едва держался на ногах, побежал следом, поскользнулся, упал, расшиб колени, ободрал ладони, сидел посреди улицы, тихо выл. Тут и появилась кухарка Настасья. Узнала его, помогла встать, довела до дома. Когда они поднялись в нетопленую квартиру, мама уже не дышала.
«Илюша, ты справишься, не бойся, будь внимательным, разумным и осторожным».
Он смотрел в глаза портрету, в тысячный раз для него звучала последняя ее фраза, повторялось движение руки, перекрестившей его на прощание. Ее обритая голова была замотана вязаным платком. Она размотала платок, чтобы снять сережки, и он заметил: волосы немного отросли, но не каштановые, а совершенно белые.
Он не смог прикоснуться к ней мертвой. Даже на похоронах не сумел поцеловать лоб, накрытый бумажной лентой. Потом долго еще злился, обижался, будто смерть была ее личным выбором. Мама бросила его, предала, жестоко и несправедливо наказала. Он постоянно говорил с ней, упрекал, просил прощения, хныкал, жаловался. Он продолжал ссориться и мириться с ней, пока не повзрослел. Обида сменилась спокойной уверенностью, что мама всегда рядом, она его ангел-хранитель. Ее незримое присутствие помогало ему выжить, сохранить равновесие на границе двух реальностей.
– Конечно, мамочка, я справлюсь, я буду внимательным, разумным и осторожным, – прошептал Илья, допил последний глоток кофе, вымыл чашку и отправился на службу.
Глава вторая
Всю Первую мировую войну доктор психиатрии Карл Штерн проработал в прифронтовых госпиталях, занимался травматическими неврозами.
Патриотическую эйфорию августа 1914-го он воспринял как вспышку массовой психической эпидемии. Он с тоской и ужасом вспоминал огромную толпу берлинцев, собравшихся на Шлоссплац 1 августа послушать выступление кайзера Вильгельма II, и кайзер заявил, что не хочет больше знать ни партий, ни вероисповеданий, а знает только братьев-немцев. Толпа восторженно взревела и забилась в экстазе.
Начало войны стало праздником народного единства, немцы шли на призывные пункты с цветами и криками «ура!». На площадях, в парках, в пивных собирались радостные толпы, хором пели патриотические песни. Газеты в упоении цитировали Прудона: «Война – это оргазм универсальной жизни, который оплодотворяет и приводит в движение хаос – прелюдию всего мироздания, и, подобно Христу Спасителю, сам торжествует над смертью, ею же смерть поправ»[1].
Психическая эпидемия милитаристского восторга продолжала распространяться все годы войны, ее поддерживала официальная пропаганда. Каждая незначительная победа на фронте объявлялась триумфом. Поражения замалчивались.
К доктору Штерну попадали раненые с психическими расстройствами, контуженные, оглушенные, засыпанные землей, в состоянии шока с последующей спутанностью сознания и амнезией. Он писал в дневнике:
«Я не патриот, я плохой немец, внутренний дезертир. Я чувствую себя преступником. Я вылечиваю больного с одной лишь целью – отправить его обратно в окопы. В моем случае облегчение страданий означает приближение гибели больного. Чем успешнее лечение, тем скорее очередной страдалец вернется на фронт, под пули, снаряды и газы. Война – это проявление острейшей массовой психопатии. Фронт – территория безумия, и чем же занимаюсь я, доктор психиатрии? Чем занимаются все врачи во всех фронтовых лазаретах Европы? Чем? Полнейшим абсурдом! Мы вылечиваем людей не для того, чтобы они жили, а для того, чтобы погибали».
Весна и лето 1918-го прошли в ожидании скорой победы Германии. Предвестником победы стал мирный договор с революционным правительством России, подписанный в Брест-Литовске 3 марта. Один из главных противников Германии был полностью выведен из строя, казалось, без России союзники не сумеют одержать верх. Немецкая армия наступала на всех фронтах, но наступления проваливались, захлебывались в крови. Противнику после каждого немецкого прорыва удавалось стабилизировать фронт. Немецкие газеты продолжали трубить об успехах и победах.
К августу союзники перешли в контрнаступление, прорвали немецкие позиции. Положение стало катастрофическим для Германии. В конце сентября Людендорф[2] потребовал от руководства страны немедленно заключить перемирие.
Осень 1918-го доктор Штерн встретил в Померании, в резервном лазарете в Пазельвалке. 21 октября поступила очередная группа раненых и отравленных ипритом, среди них был ефрейтор Адольф Гитлер. Глаза его пострадали от газа, лицо с повязкой на глазах казалось ожившим рисунком Пикассо, оно было как бы разъято на три части, перечеркнуто сверху по горизонтали широкой белой полосой бинта и снизу – темной полосой длинных, торчащих в стороны усов.
Ефрейтор дрожал и бредил, иногда впадал в кататонию, застывал в неудобной позе, молчал, и даже сквозь повязку чувствовался его тяжелый, неподвижный взгляд. Когда повязку сняли, открылась грубо вылепленная длинная серо-желтая физиономия со впалыми щеками, хрящеватым вперед торчащим носом, низкими надбровными дугами.
Окулист, осмотрев его глаза, не нашел ничего опасного. Отравления ипритом часто сопровождаются воспалением и отеком конъюнктивы и век, в результате человек на некоторое время теряет зрение. Это проходит быстро.
Ефрейтор Гитлер не верил окулисту, панически боялся ослепнуть навсегда, твердил, что слепота для него катастрофа, крушение всех надежд, ибо он художник. Доктор Штерн обследовал его, диагностировал травматический невроз. Обычно хватало одного-двух сеансов психотерапии, чтобы справиться с этим. Но случай ефрейтора Гитлера оказался сложным.
Он отважно воевал, пережил ранение, вернулся на передовую, имел несколько боевых наград, в том числе Железный крест первой степени за храбрость. Отравление ипритом сыграло роль пускового механизма для лавинообразного развития тяжелых фобий. К страху слепоты прибавился страх заразиться венерическим заболеванием. Сломанную переносицу соседа по палате Гитлер считал результатом сифилиса, уверял, что лазарет кишит бледными спирохетами, постоянно мыл руки, отчего кожа на кистях краснела и шелушилась, и это казалось ему началом гонореи. Вспучивание живота и кишечные газы, спровоцированные неврозом, он принимал за верные признаки роста злокачественной опухоли.
Доктор легко обнаружил истоки фобий. Мать Гитлера умерла от рака, он боялся, что рак передается по наследству. Так возникла канцерофобия. До войны он жил в Вене, в страшной нужде, голодал, ночевал в нищенских приютах, рядом с бродягами – отсюда страх заразиться.
Травматические неврозы довольно часто поднимают из подсознания детские и юношеские страхи. Испытав смертельную опасность, человек начинает воспринимать всю свою жизнь как череду опасностей, угроз, травм и трагических потерь. Если нет серьезных увечий, это проходит, компенсируется радостью выздоровления.
У ефрейтора Гитлера увечий не было, зрение восстановилось, однако ни малейшей радости он не испытывал, оставался крайне тревожным, мнительным. Внешний мир для него кишел врагами, заговорщиками, микробами, паразитами. Нормальные физиологические процессы в собственном его организме вызывали панические подозрения. Отвращение к жизни и к самому себе тяжело вибрировало в нем, задавало ритм его сердцу, пищеварению, обмену веществ. Он твердил о возрождении Германии, о биологическом превосходстве немцев над другими народами, при этом его раздражали немцы – соседи по палате, врачи, медсестры. Он превозносил народ, но каждого отдельного человека, включая себя самого, безнадежно, тупо ненавидел.