Честь смолоду - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сад наполнился шумом, смехом.
Мариула устала, села возле меня, в круг вошел Федор Васильевич, заказал «наурскую» и пошел по кругу. К нему присоединилась молодайка с такими широкими юбками, что казалось, пестрые паруса носили ее под ветром.
– Ой, жги, коли, руби! – выкрикивал Федор Васильевич и плясал неутомимо.
А мама все смотрела на меня. Ее узгляд стал веселей, – вот такие у нее были глаза, когда отец вел первый трактор и она шла следом с тревожной и неясной еще радостью и донники оставляли на ее ногах желтую цветочную пыль.
– Надо довоевывать правильно, Сережа, – сказала она, взяв мою руку. – Ничего… Русский человек крепкий не горем, а радостью…
Гости разошлись поздно.
Постель мне была уже приготовлена на веранде, как называли навес у домика, крытый щепой, на столбах, вбитых в землю.
На заре я проснулся. Мама сидела у моего изголовья, прикрыв глаза. Я пошевелился, она поправила одеяло, подушку.
– Мама…
– Сережа! – Она нагнулась ко мне.
Под ветерком шумели чинары. Луна освещала гору, вершина которой была скрыта за навесом, и мне казалось, что мы отгорожены от какого-то неизвестного мира отвесной стеной, заросшей мохнатыми тысячелетними мхами.
Невесело было у меня на сердце. Мне вспомнились виденные мною по дороге сюда развалины Арчеды, и опаленные засухой поля Ставрополья, и матери, поджидавшие «двадцать шестой год»… Я думал о нашей семье, разбросанной войной, о пепелище нашего дома, о поломанных яблонях. Но я молчал, чтобы не расстраивать маму моими горькими мыслями.
– Тебе еще много предстоит, Сережа, – сказала она. – Самое главное – не склоняйся сердцем… Держи его крепко, хотя трудно: хорошее сердце как голубь.
– Мама, мне-то ничего… Вам как? Вам?
Тогда мама рассказала мне о затоптанной вербочке.
Весной, после освобождения, мама шла у реки с колхозного поля и увидела на дороге затоптанную веточку вербы. Казалось, никаких признаков жизни не было у этой веточки. Все соки были выпиты солнцем, кора раздавлена. Мама подняла веточку, принесла ее в дом, поставила в воду. И через несколько дней веточка набухла, брызнули листочки, затянулись раны на коре и от сломанной веточки пошли корни. А теперь растет она, большие на ней листья, крепкие корни, хоть высаживай в землю. Только приходилось ухаживать за ней, менять воду в кувшине и держать ее не в темноте, а ближе к солнцу.
– Спасибо, мама, – и поцеловал руку матери, сухую и темную, с синими веточками набухших вен.
Глава вторая
Черные паруса
И вот прошло уже около трех месяцев после моего свидания с мамой. Уже был отштурмован Новороссийск, прорвана «Голубая линия» и освобожден Таманский полуостров.
Я находился вначале при штабе партизанского движения, а в конце сентября перешел в группу Балабана, где меня встретил с восторженной радостью мой милый Дульник.
Ему удалось снова попасть к Балабану, и тот, как всегда требовательный к преданным ему людям, не щадил своего воздушного старшину. Дульник выполнял наиболее сложные по замыслу и опасные по исполнению задания и пока благополучно выходил из всех приключений. Несколько новых орденов мелодично позванивали у него на груди, прибавилось важности.
Мне стало известно, что капитан Лелюков после оставления Севастополя пробился с небольшим отрядом матросов и солдат с Херсонесского мыса и ушел в горы, где возглавил партизанское соединение, успешно действующее в восточном секторе Крымского полуострова. У Лелюкова работал начальником штаба известный мне Кожанов, бригадой командовал Семилетов, а одним из отрядов, составленным из молодежи и входившим в бригаду Семилетова, командовал не кто иной, как Яша Волынский.
Кожанов и Семилетов, с которыми мы расстались в крымском лесу после боя в Карашайской долине, так и не могли соединиться с войсками 51-й армии и остались партизанить. Чудовищные лишения переживали они в первую и особенно во вторую зиму. Склады продовольствия, горючего и оружия были выданы врагу татарами и разгромлены. Партизаны жили только тем, что им сбрасывали с самолетов, и посылками с Большой земли, которые доставляли смельчаки-пилоты, рисковавшие сажать тяжелые машины на горных полянах.
Потери партизан от голода и холода были гораздо выше, чем от боев. Но люди окрепли в борьбе с лишениями, закалились в боях с врагом и составили стойкое ядро партизанского соединения Лелюкова. Туда же, к Лелюкову, по воздуху был переброшен мой отец еще до того, как морская стрелковая бригада, переправившись через Фанагорийку, штурмом захватила Псекупскую.
Отца перебросили вместе с группой партизан, действовавших в горах Кавказской гряды. Этому по старой Дружбе посодействовал Стронский после долгих и настойчивых просьб отца, который рвался в Крым, куда немцы увезли Анюту.
Сейчас же я нигде не мог добиться сведений о сестре. Она не значилась в списках партизан, и след ее был для меня потерян, хотя разведывательные данные собирались тщательно и из разных источников. Никто также не мог ответить мне, где находится Люся, схваченная вместе с Анютой.
После освобождения Тамани нас направили на кратковременный отдых в Гудауты. Такие перерывы были введены в парашютно-диверсионных частях, работавших с предельным напряжением всех физических и духовных сил.
Мы расположились в палатках возле деревни Бамбуры. Дульник, я и радистка немедленно отправились к морю на пляж. Ася натянула на голову резиновый шлем и пошла в воду. Вот она погрузилась по колени, остановилась, похлопала ладошками по волне, нырнула и поплыла сильно и ловко.
– Странная человеческая жизнь, – говорит Дульник, – сплошные недоразумения…
– Именно?
– Встретишь девчину, размечтаешься, – ан, глянь, и разлетелось все, как осколки от ручной гранаты.
– О Камелии тоскуешь?
– О ней! А у тебя с Люсей разве не одно и то же? Как ты расписал мне ее глаза! И вот какой-то подлец, иностранец, шуцман, разве он увидит, какие чудесные глаза у наших девушек?
– А увидит – еще хуже.
– Еще хуже, верно. – Дульник перевернулся на спину, солнце радужно играло на его эластичной оливковой коже. – Ты должен знать, как я скучал по тебе, Сергей. Потому, ты мне друг.
Возле берега, на кромке прибоя, стояли кипарисы, похожие на фоне голубого неба и недалеких светло-синих гор на обросшие мхом утесы. Тут же росли олеандры, а выше – зонтичные пальмы.
Ребятишки в соломенных шляпах, с бамбуковыми веслами в руках, на каучуковой лодке ярко-желтого цвета заплыли к тросам, где рыбаки сушили маты для ловли кефали, привязали лодку к тросу и покачивались на зеленых волнах, пронизанных солнцем. Море еще не успокоилось от недавнего шторма, и волны продолжали нести песок, взлохмаченные водоросли, пахнувшие йодом.
Ася бредет на берег, широко расставив руки, и, делая вид, будто устала, сгибает ноги в коленях.
– Помочь, Ася? – кричит Дульник.
Ася строго улыбается, шурша галькой, проходит мимо нас и ложится на горячие камни. Возле нее заструилось легкое марево. Ася считает себя некрасивой, сторонится мужчин, не любит никаких вольностей и требует относиться к ней только как к военнослужащей. На самом же деле Ася обаятельна вот именно этой своей здоровой, девичьей строгостью. Балабановцы любят Асю, берегут ее и в обиду не дадут…
– Мы кончим войну, Сергей, – мечтает Дульник, – и построим хороший мир.
– А почему построим? Мир придет сам.
– Раньше мне тоже так казалось, а теперь – по-другому. Почему-то мне представляется, что мир тоже нужно выстроить с такими башнями, как, помнишь, башня Зенона на Херсонесе…
– И опять бойницы в стенах?
Дульник подумал, сдвинул брови.
– А что ты думаешь? Конечно. Мир-то нужно тоже охранять.
– И пулемет из амбразуры?
– Конечно.
Кончается наш отдых. На шлюпках мы подходим к транспорту, поднимаемся вверх по шторм-трапам и отходим ночью к фронту. Возле нас купаются в волнах сторожевые катеры. Постепенно теряются очертания гор, и только кваканье гудаутских лягушек и близкий плач шакалов показывают, что караван идет близко от берегов.
– Мне надоело жить в темноте, – говорит Дульник. – Мне противно всегда маскироваться, дожидаться ночи и плыть с кинжалом в зубах под какими-то черными парусами.
– Ты чудак, Ваня, – говорит Ася.
Она стоит тоже с нами на юте, у поручней, и смотрит на фосфоресцирующие волны. Кажется, мы плывем в огненном море и только чудом) еще держимся, не пылаем сами.
– Вот тебе подсвечивает море, – говорю я Дульнику. – Ишь, как фосфорится!
– Мертвый свет, – брюзжит Дульник. – От такой иллюминации у меня по позвоночнику ползут мурашки.
На ют выходит Балабан. Стоит один, огромный, молчаливый, значительный. О чем думает? Может быть, вспоминает времена, когда его именовали на всех водоплесках отчаянным капитаном, когда его стремительный кораблик летал по морю за фелюгами контрабандистов?