Антиквар. Повести и рассказы - Олег Георгиевич Постнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была история времен краха Жиронды. Господствовал Робеспьер (похожий именем на торт, как и Наполеон). Были два брата – по разные стороны баррикад. Они любили друг друга с детства. Чья-то партия взяла верх. Тогда старший отправил младшего на гильотину. Он сидел в кресле, слушая шум Гревской площади. И когда упал нож – Лина представила нож взмахом руки, – он выстрелил себе в рот из пистолета. Фигурный боек взорвал капсюль, пуля прошла насквозь. Лина обняла меня за плечо, и теперь я точно знал, что она была выше меня: длинная худощавая девочка. Я спросил ее, почему брат не помиловал брата.
– Ты разве не знаешь, что любовь любит смерть?
– Разве?
– Да. И не терпит дружбу. Кровь – ее рифма и знак. Заруби себе это на носу (нос у меня саднило), чтобы потом не забыть.
– Хорошо, я запомню.
– Это будет тебе полезно – потом.
Потом мне это было полезно. От ее шубы остро и густо пахло овцой. Она взмокла, я думаю, еще прежде под шубой и теперь зябла, поводя плечом и запахивая меховой воротник (идеал Мазоха). Я сказал, что выйду завтра во двор: пусть она тоже выйдет.
– Как знать, как знать, – сказала она. – Мы уже были друзья. И враги…
И она еще тесней прижала меня к себе.
Той же ночью я заболел – затяжным сонным гриппом. Родители видели нас накануне с ней. Но они уверяли, что это была не Лина, а дочь других их знакомых, живших поблизости. Лина уехала со своим новым отцом. Не знаю, спорил я или нет. Когда я вышел спустя месяц во двор, снег таял и мир давно полинял.
Брожение чувств – весна, ночь, бессонница. Автомобиль с визгом свернул к подъезду, очертив на миг переплет рамы на ткани моих штор. Зажечь свет? Жития святых под рукой. Тут же и ветхий том «Истории человечества» Гельмольта. Или принять ванну? Или снова снотворное? Лень шевелиться. Я помню и так наизусть гравюры и темные, в несколько красок, картины «Истории». Золотой фон; орнамент; загадочный запах между страниц. Духи или пыль? Будто вступил в галерею зáмка и идешь в темноте по чеканящим шаг полам. Зыбкие вкладыши, словно тень, с оттиском букв. Их можно просто отдуть – как делал кто-то, не знаю кто, не я, я всегда перелистывал. Пальцы были сухи от жара, ломило виски, Оле-Лукойе мазал веки тяжелым медом. Подушка казалась жесткой, неудобной для головы. Процессия флагеллантов. Черная Смерть, которую нужно прогнать. И для этого – бить себя. В детстве я стеснялся этой картинки. Она докучала мне. Плетки с узлами, плечи в подтеках, клобуки, длинные, как у критян, глаза… «В тот год, в день успения Богородицы, пришло из Брюгге около 200 человек, около часа обеденного…» Скорбь стилизованных лиц. Пруст прав, их мертвая мимика стóит психологизма будущих мастеров. Удалась ли затея? Ушла ли чума? Протестант-комментатор строго молчит об этом. Встаю, иду в ванную. Все же нужно уснуть.
Но что я не понял тогда, что упустил в играх судьбы, в той ее вязи, перед которой равно бессильны скептик и хиромант? Данте пытался в поэме найти смысл своей жизни. Потом он стал искать смысл поэмы. Его ошибка ясна, я знаю наверное, что судьба – оборот, как бы изнанка дня, темная часть суток. Не потому ли ночью мне кажется – и казалось прежде – сподручней вглядываться в ее узор? Незадачливый Данте! Как будто можно отделить ее от себя! Здесь бессильно зеркало, это обман, мечта, вроде той, чтобы выучить в совершенстве латынь или стать аскетом.
Но тогда, в тот первый раз, я все-таки допустил оплошность. Мне дали что-то, чего я не взял. Теперь я знаю, что именно. Та криптограмма, пропавшая для меня, записка в две строчки, которой тыкали в нос друг другу безмозглые школяры и которую, по закону Барта (Fragments d'amour – или это Стендаль?), нельзя только лишь прочитать. Они и впрямь ее не читали. Они указывали на нее пальцами и смеялись, и мне было жаль расплывшихся строк, сизых букв, чернил. Потом они бросили лист – куда-то в сугроб, уже тронутый талой сыпью (руины потешной горки, взлом льда), – и он еще больше намок и обмяк. Я хотел, чтобы яд до сих пор был в силе и они перестали смеяться. Увы, этого никогда не случилось. Мать взяла меня за руку – я был слаб после гриппа, – мы прошли мимо них, и все было зря, как и этот рассказ, мой симпатический очерк, который теперь продолжаю.
Летом я ехал в Киев из Городка. Родители редко покидали купе. Я же бродил по вагону, отлепливал от стен откидные подковы дерматиновых стульев, изучал почтительно (в смысле дистанции) титан-самовар, в котором варился чай, скучал. Однообразие вида за окном – пейзаж полз, не меняясь, – давало мне первый урок томной русской природы. День незаметно смерк. С запада пришла туча – желтая, бурая, лиловая, накрывшая степь. Локомотив, смутно увиденный мной на дуге поворота, протяжно взвыл и, осыпав искрами тень, увлек вагоны в нее, в темную, как базальт, ночь с прожилками молний. На второй день, тоже к вечеру, хоботок пылесоса уперся вдруг в мой башмак. Дебелая проводница (тетя Маша – виноват, тетя Саша; я еще был удивлен ее мужским именем и усами, особенно грубо ломавшими, на мой взгляд, грамматику пола) просила меня встать на миг на уступку обогревателя. Я уступил. Секунду следил за тем, как ожил судорожной жизнью сор на ковре. Но потом прилепился носом к окну – так именно, как это принято у детворы, чтобы оставить потом на стекле свой след: туманное рыльце. Поручень был хорош. Сзади поехала, открываясь, дверь чьего-то купе, а потом кто-то встал за моей спиной, слегка обняв меня за плечи. Отражение в стекле смешалось с тенью – ночник в коридоре тлел. Я думал, что это отец. Обернулся.
Но это снова была она! И снова память играла в прятки, ибо я вовсе запутался и не знал, была ли это Лина, или же та девочка в шубе, придержавшая льдинку (vivat, Робеспьер!), или же та девочка и была как раз Линой, а эта была другая, совсем еще незнакомая, но уже улыбавшаяся мне. Я решился спросить – "Shadow", said he, как писал По:
– Тебя как зовут?
– Ты же знаешь, – ответила она. – Или нет?
– А! Ты Лина, да? – Я, должно быть, нахмурился (я себя вижу таким). – Только постой. Разве ты не уехала? Не умерла? Тебя ж увезли. – (Чума и директор-кот спутались в моей голове.)
– Да. Да, конечно, – сказала она серьезно. – Я умерла. Но это потом. И совсем не важно. Или важно?
– Не знаю.
– Глупый. Так даже лучше: я вижу то, что никто не видит. То, что хочу.
– О! Ты, наверное, видишь сквозь стены. Да? – Только что перед тем мама прочла мне в журнале (в шарлатанской «Науке и жизни») про малышку, которая это могла. Я долго и пристально думал о «рентгеновском» взгляде, воображал прозрачные вещи. Отчего ж моей Лине было тоже этого не уметь?
– Верно, – сказала она. – Ты угадал. Конечно. Да! Ну? Пойдем же ко мне. У меня есть чай