Живи как хочешь - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У нас будет звонок Кут-Хуми! Ты не знаешь, что это такое? Значит, ты не знакома с мистической литературой! Значит, ты не читала Блаватскую! Позор! Я тоже не читал, но Блаватская для нас тоже самое, что какой-нибудь Клаузевитц для военных!
– Для кого для нас?
– Для нас, мистиков и оккультистов! Она при помощи звонка Кут-Хуми сносилась с Хозяином! С самим Хозяином!
– Не морочьте мне голову. Почему вы скрываете о звонке от Дюммлера?
– Потому, что он несчастный рационалист и, кроме того, выжил из ума. Нет ничего хуже, чем выживший из ума рационалист.
– Все вы врете. Послушайте, если вы готовите какое-нибудь мошенничество, я первая донесу на вас полиции!
– "Мошенничество»! – передразнил он не то гневно, не то благодушно. – Что такое мошенничество? Если б не Божье милосердие, то всем людям нашлось бы по заслугам место на каторжных работах. Но, во-первых, Господь Бог очень добр, а во-вторых, на кого же тогда работали бы миллиарды каторжников? Знай, безумная, что великую тайну звонка мне объяснил один из последних учеников Блаватской, которого едва ли не сам Кут-Хуми благословил в своей пещере! Надеюсь, ты не предполагаешь, что Блаватская была мошенницей! Она была гениальнейшей женщиной девятнадцатого века! А тебя я сделаю гениальнейшей женщиной двадцатого.
Она невольно смеялась. В идее звонка Кут-Хуми было и что-то, веселившее Тони: «Так этим глупым буржуа и надо!».
– А Блаватская свои фокусы разъяснила?
Он развел руками от такой наивности.
– Только нехватало, чтобы она разъясняла! Прочти в отчете ее разоблачителей, мне о нем говорил Дюммлер. Он по своей ограниченности смеялся. Но что же эти проклятые рационалисты доказали? Что она устраивала звонки сама при помощи своих последователей. Что ж тут дурного? Они все исполняли волю Хозяина. Да разве, если бы она не исполняла волю Хозяина, то из этого могло бы что-либо выйти? Разве на земле совершается что бы то ни было помимо воли Хозяина? Главное ведь в том, чтобы люди служили его воле. И надо поэтому первым делом потрясти их воображение.
– Поклянитесь, что вы не готовите никакой уголовщины! Иначе вы навсегда скомпрометируете и себя, и меня, и нас всех!
– Клянусь! – сказал он, подняв к потолку руки и глаза. – «Навсегда, навсегда»! – опять передразнил он. – Навсегда это когда человек умер… То есть, конечно, в смысле земной жизни, только земной жизни. Больше ничего на свете «навсегда» не бывает и нет конченных людей! А кроме того, я никак не могу скомпрометировать ни себя, ни тебя, ни кого бы то ни было другого, хотя бы уже потому, что здесь я буду пользоваться звонком очень редко, в крайних случаях. Что можно делать в этой несчастной, насквозь рационалистической стране, с ее ничего не стоющей валютой, которую вдобавок и вывезти невозможно! Здесь я только учу тебя, ты должна научиться и звонку. Пойми же, вообще все, что мы здесь делаем, это для тебя только подготовительная школа! Мы уедем в Соединенные Штаты: там доллары, а не франки, и у людей душа, а не рационалистический сероуглерод! С такими глазами, как у тебя, мы там перевернем мир! А когда я тебе говорю о приеме, освященном мудростью столетий, освященном именем Кут-Хуми, ты имеешь смелость назвать это мошенничеством! Благодарю, не ожидал! – говорил Гранд глубоко оскорбленным тоном. Он и в самом деле почти серьезно чувствовал себя оскорбленным: очень часто искренне верил тому, что говорил.
Тони поднялась на эстраду, взяла в ящике стола тряпку и принялась стирать пыль. Стекло в раме давно следовало бы промыть как следует. По своей любви к чистоте и порядку она это сделала бы, но теперь ей было не до того. Не впрыскивала себе морфий уже три дня, и ждать с каждой минутой было труднее. Под стеклом висел девиз: «République Occidentale. Ordre et Progrès. Vivre pour autrui.»[34] Труднее всего было чистить статую. В роге изобилия, на сове, в углублениях щита между вырезанными змеями всегда скоплялось много пыли. Ей стало смешно. «Что за ерунда! Как я могла серьезно относиться к этому? Вся эта „Афина“ совершенный вздор. Кроме Дюммлера, там все дурачье. Этот драматург тоже верно болван, хотя у него умное лицо… И красивое… Разумеется, вздор. Если б не было вздором, то о нас писали бы, мы делали бы дело, к нам хлынули бы люди, как к коммунистам.
Она села за расстроенное пианино и еще раз прорепетировала тему «Волшебной Флейты». Играла не очень хорошо, – как сама думала, «сонно». «Я и живу сонно» – думала она. – «Нет, это не подходящее слово. Говорят о людях двойной жизни, это пошлое выражение, как и то, что „жизнь есть сон“. Но доля правды есть… У всех есть доля правды, только не в фактическом смысле, а в моральном. И у коммунистов есть, у них даже гораздо больше, чем у многих других. Если „Афина“ окажется совершенным вздором, я уйду к коммунистам, как моя прабабка ушла к колдунам. Там тоже был „социальный протест“, хотя ни бедная Гретхен, ни ее судьи об этом понятия не имели. Она была совершенно права: хуже и мне не будет, если я уйду к ним. И у меня такая же тоска, как у нее… Но что такое двойная жизнь? У меня не двойная, и не тройная: у меня со времени морфия десятки жизней, и я не всегда знаю, какая более „реальная“, какая менее. И „Афина“ совершенно не реальна, все это призрак, символика. И сейчас – еще пять минут – морфий даст мне новую жизнь, быть может в тысячу раз более реальную, неизмеримо более для меня важную и ценную. Что „реально“? Гранд? Бриллиантовое ожерелье? Эта идиотская бутафория? Тот вздор, который здесь будут нести? Я себе создам сто жизней. И неправда, будто так называемый морфинный бред не зависит от нашей воли: я сама себе приказываю, о чем бредить, и почти всегда исполняется. Вот только сегодня не знаю, что приказать. Лишь бы не Гранда!.. Ну, что ж, пора"…
Комплект находился в третьей комнате, в которой был вделан в стену стальной ящик. Ничего секретного у них не было, но Гранд настоял на этой затрате. Тони хранила в ящике список членов общества, протоколы, членские взносы, спринцовку, морфий, спирт, вату. Она затворила обе двери, налила спирта в рюмку, продержала в ней с минуту острый кончик спринцовки, затем вытерла кожу над коленом ватой, пропитанной спиртом. Делала все это так заботливо, точно производила самую полезную медицинскую операцию. Затем впрыснула морфий, – боли почти не было. Подумала, что над левым коленом еще много места, но скоро надо будет перейти на правое бедро. В руку никогда впрыскиваний не производила: знаки от уколов держались довольно долго: люди могли бы заметить. Ей было бы неприятно, если б они заметили. Знали, кроме Гранда, только третий любовник, находившийся теперь в Африке, и еще piqueur, которому не была известна ее фамилия. У него она и покупала морфий, впрыскивание же делала давно сама: у piqueur'a они стоили слишком дорого, а главное ей было перед ним стыдно, и она немного его боялась: сам он был не морфиноман, а кокаинист, подверженный припадкам яростного возбуждения.
Тони села в низкое глубокое кресло, откинула голову на спинку, закрыла глаза, вытянула вперед ногу, подвинула к себе носком стул, соломенное сиденье вздулось, стул безшумно подплыл, она положила на него обе ноги. Свет скоро появился. Все окрасилось в золотой цвет: соломенные ромбики стула, найлон ее чулка, порванное сукно стола, висевший на стене портрет Огюста Конта. Все тяжелое уплыло, как будто в голове теперь появился фильтр, пропускавший одни блаженные мысли. Только в последнюю минуту у нее еще скользнула мысль, что она на днях назвала Гранда сутенером, что он чуть не заплакал и грозил покончить самоубийством. Ей было жаль и его, и себя: если бы у него были деньги, он был бы честным и хорошим человеком. Странно было, что у Огюста Конта золотое лицо с высоко поднятыми золотыми бровями. «Огюст по-русски Август. Какие были еще Августы? У Августа были два товарища по триумвирату, это тогда спросил в лицее учитель. Один Антоний, но кто другой?» Золотая змея грозила золотым жалом, но на золотой груди уже не было места для уколов. Память уплыла совсем, но все, что было сейчас, она видела с необыкновенной ясностью. Думала, что теперь может сказать, сколько в каждом ряду стула ромбиков, сколько их на всем стуле. За светом наступила эвфория (этому слову ее тоже научил третий любовник). Люди сами по себе были так же дурны, как раньше, она даже лучше, чем до света, видела все их пороки, их глупость, их трусливость, их угодливость. Но теперь они никакого отвращения ей не внушали. «Вечер пройдет с Грандом, он, конечно, негодяй, но не все ли равно? Он милый негодяй, да и не нужно его любить, достаточно заниматься с ним любовью. И что такое любить? И не все ли равно любить или не любить, когда есть это! С этим шприцем можно быть счастливым в концентрационном лагере, в камере смертников, в газовой печи"…
Эвфория перешла в дремоту, затем в сон, в знакомый ей двойной сон: ей снилось, что она спит. Гранд придет в пять часов, будет просить денег, надо будет дать… Третьего триумвира звали Лепид, она тогда в лицее это знала, и теперь будет знать, когда проснется. Можно сказать Гранду, что Лепид даст ему денег, он очень богат, тогда незачем будет красть. Змея ее укусила почти без боли, как при уколе. «Гранд насмехается, но он прав: у меня душа Клеопатры, и об этом можно было бы написать чудесные стихи. Где же взять для Гранда денег? Фергюсон сам небогат, он влюблен, но он и не знает, что такое любовь. У Огюста Конта высоко поднятые брови, и это придает ему глупый вид. Если Гранд умен, то Фергюсон глуп. Нет, они оба умны, только совсем по-разному, совсем по-разному"… Она с ужасом чувствовала, что умирает, но в первом сне знала, что это сон, очень тяжелый сон, надо скорее проснуться. «Гранд обманщик, у него свой ключ от стального ящика, он способен на все, кроме убийства. Князь Тьмы убивает, но не мошенничает. Уж лучше был бы способен и на убийство… Яд действовал все быстрее. Какие-то люди быстро говорили и все в одном тоне, все на одну ноту… Это сон, никакой смерти нет, это обман, должна быть только эвфория… Теперь пусть будет дьявольский шабаш! – приказала она себе, все – то, что описал по-латыни этот Малефиц-протоколист. Вот что мне остается… И как это представлять себе оргию по цитате это просто глупо! Неужто во мне сидит и книжная женщина, синий чулок? Конечно, нет», – подумала она во сне. Ей представилось то, что с ней проделывал Гранд, только теперь это было еще острее и сладостнее, морфий и это усиливал. «Что выбрать на сегодня?"… Она спала сном во сне до наступления того, что тоже по книгам называла „блаженной истомой“ (хотя сама себя ругала за это пошлое слово из порнографических романов). «Да, моя Гретхен была права. Для этого стоило погубить их настоящую жизнь. Никакой настоящей жизни и нет, есть только белый мак, и сотни жизней, сотни жизней в морфии, все лучше их настоящей. А самая лучшая – дьявольский шабаш и Князь Тьмы… Какой Гранд Князь Тьмы! Он и по наружности не годится, он просто мелкий жулик"…