Волшебная дорога (сборник) - Геннадий Гор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Физик, по-видимому, очень устал оттого, что сидел не меняя позы, под конец сеанса он выглядел куда хуже, чем на полотне. На холсте он выглядел живее и реальнее, чем в жизни. И от почтальона Гоши это тоже не укрылось.
— Опасно с вами иметь дело, — пошутил физик. — Окажешься целиком на вашем холсте, а в реальности уцелеет остаток чуть побольше нуля.
— Но так и бывает в действительности, — возразил я. — Люди умирают. А портреты остаются. Разумеется, хорошие портреты.
— Предпочитаю быть плохим человеком, чем хорошим портретом, — пошутил Ермолаев.
Затем физик Ермолаев и Гоша ушли, а я остался в мастерской, все еще глядя на холст и не умея в своем воображении отделить подобие от того, кому оно уподоблялось.
26
На следующий день физик пришел в мою мастерскую посмотреть на свой портрет.
— Проблема портрета, — сказал он мне, — это проблема «быть» и «казаться». У многих людей эти половинки настолько сливаются, что их невозможно отличить. Только не перебивайте меня.
Я и не думал его перебивать.
— Рембрандт умел отделить «быть» от «Казаться».
— Так то Рембрандт.
— Я давно подозреваю, что вы не Рембрандт. И вот поэтому ищу на вашем портрете себя и, кажется, не могу найти.
— Разве вы не замечаете сходства?
— Сходство — это не главное!
— А что главное?
— Вы же художник. Вы должны это знать лучше меня…
Мы долго спорили — похож или не похож на физика портрет — и так ни к чему не пришли.
Я ждал, когда физик уйдет, чтобы остаться один на один с работой. Он слишком долго сидел. Сидел с таким видом, словно и не собирался никуда уходить. Время замедлилось, будто кто-то остановил все стрелки на часах. Я это давно заметил: время меняет свой темп, когда гость сидит томительно долго, очевидно не зная, куда себя деть.
Физик курил и смотрел на портрет. Я еще никогда не встречал такого терпеливого зрителя. Люди, даже страстно любящие искусство, никогда подолгу не стоят перед одной и той же картиной. Они постоят и идут дальше. А физик сидел и сидел и о чем-то сосредоточенно думал.
— Я не задерживаю вас? — спросил он.
У меня не хватило характера сказать ему правду.
— Да нет. Нисколько. Я только хотел бы немножко изменить цвет левой щеки.
— Ради бога, не меняйте. Оставьте все так, как оно есть.
— Почему?
— Я не могу вам объяснить. Но меня буквально съедает странное чувство. Мне все кажется, что я стал своей тенью, как только вы начали писать мой портрет.
— Я не совсем вас понимаю.
— Не следовало бы вам отрывать «быть» от «казаться», Мое бытие вы перенесли на холст, а в реальной жизни оставили его тень. Я все время чувствую, что от меня что-то отделилось, ушло.
– А давно вы это чувствуете?
— С того самого часа, когда вы стали писать этот портрет.
— Странно, — сказал я.
— Да, — задумчиво заметил физик, — и это странное состояние смущало ведь не только нас с вами.
— А кого еще?
— Ну, скажем, Гоголя. Вспомните его повесть «Портрет». Да и Бальзака не меньше. Читали, надеюсь, «Неведомый шедевр»?
— Читал.
— А «Портрет Дориана Грея»?
— Уж не принимаете ли вы меня за пещерного человека? Читал еще в детстве.
— А задумывались ли вы, почему возникла эта проблема? Ведь существует же внутреннее, подспудное родство между подобием и явлением, которое подобие пытается воссоздать?
— Наверное, существует.
— Не наверное, а наверняка. Я в этом убежден. Вы никогда не задумывались о том, что должен был чувствовать человек, которого писал Рембрандт или Веласкес?
— Думаю, что испытывали что-нибудь приятное. Если бы это было не так, вряд ли испанский король Филипп Четвертый стал держать при своем дворе Веласкеса. Он бы его прогнал.
— Нет-нет! — Лицо физика приняло страдальческое выражение, словно я своими словами причинил ему боль. — Вы упрощаете. Филипп многое прощал Веласкесу и не сердился, что он тащит на свет божий и то, что должно остаться в тени, в темноте. Но я говорю не только о правдивости искусства великих портретистов прошлого, а о другом, о том, что западные искусствоведы называют метафизическим началом.
— Метафизическим? Терпеть не могу это слово.
— Ничего, Потерпите. Я не знаю, чем это слово заменить. Но дело не в словах. Есть такое слово — «вечность». Я всегда относился к этому слову осторожно.
— А теперь?
— Теперь я чувствую, что я раздвоился. Одна моя половина здесь, а другая с вашей помощью приобщилась к вечности.
— Я же не Веласкес.
— Не напрашивайтесь на комплимент.
Я посмотрел на физика, потом на портрет, и мне стало не по себе. На холсте, на обыкновенном холсте, купленном в магазине «Всекохудожник», пребывало нечто большее, чем обычный современный человек, словно изображение прихватило с собой большую часть реальности, сделав менее реальной натуру.
27
Никто из моих знакомых так не ждал мифа и чуда, как подросток-почтальон, разносивший в канун праздников сотни поздравительных открыток. Он ждал чуда и поэтому не очень-то удивился, когда увидел на моем холсте живого физика, расположившегося, как у себя дома, на условном пространстве картины.
Физик отдыхал и, казалось, даже менял позу — то клал ногу на ногу, то подносил горящую спичку к кончику сигареты.
Физик поселился на холсте. Он зевал, улыбался, курил, ел, спал. Он только не говорил. Его, впрочем как и меня, вполне устраивало абсолютное молчание картины.
— Он весь тут? — спросил Гоша. — Там что-нибудь осталось?
— Осталось — ответил я. — Он, и тут и там. Так и должно быть, когда возникает хороший портрет.
— Все дело в машине, которую изобрел дядя Вася. Это она действует. Верно?
– При чем тут машина? Ты что, не веришь в мое искусство, в мой талант?
— Верю! Но таланту помогает машина. Без машины вам бы это не удалось.
Я подумал: «Вот что значит научно-техническая революция. Человек готов поверить в чудо, если это чудо сотворил не бог, а машина».
К дяди Васиной машине я давно привык и почти разучился ее замечать. Стояла себе в углу, прикрытая старой газетой, чтобы не мозолить никому глаза.
Гоша поахал, поохал, поудивлялся, поулыбался и ушел.
И только он ушел, явился физик Ермолаев. Физик очень похудел, побледнел и даже стал ниже ростом. Он сел на стул и начал рассматривать портрет.
— Вы не продадите мне его? — спросил он.
— Нет, не продам.
— А может, подарите?
Я не ответил. Как многие живописцы, я не любил расставаться со своими работами.
— Видите ли, — сказал физик, — я живу в Купчине. Это довольно далеко от вас. У меня уйдет очень много времени, если я ежедневно буду к вам приезжать.
— Зачем же ежедневно? Приезжайте хотя бы раз в месяц.
— Поймите! — перебил он меня. — Вы разорвали мое бытие на две половины. Здесь, на холсте, нечто вечное субстанциальное, а там, в высотном кооперативном доме, построенном в Купчине, — нечто временное, эфемерное, функциональное. Только сидя у вас в мастерской и глядя на свое изображение, я ощущаю полноту бытия, становлюсь цельной личностью.
— Портрет написан недавно. А раньше как вы себя чувствовали?
— Я был только частью самого себя, не ведая о том, что мне откроется после того, как вы напишете мой портрет.
— А что же вам открылось?
— Мне открылся рай. Извините меня за это давно скомпрометированное слово. Но на человеческом языке нет другого, способного хотя бы неясно и расплывчато передать это понятие. Мне открылся рай. Когда я смотрю на свое изображение, мне вдруг открывается полнота бытия, которая бывает знакома людям только в детстве. Ничто не спешит, не торопится ни вокруг меня, ни во мне самом. Кажется, что я возвратился в свое детство, отрочество, в юность. Явления и вещи еще не поворачиваются ко мне спиной, как пассажиры в битком набитом троллейбусе. Сам воздух кажется иным. Он не пахнет перегаром автомобильных газов. Бытие не спешит, не торопится. И я никуда не спешу, хотя всегда и везде поспеваю. Вот это новое забытое чувство освежает меня, снимает озабоченность. Я задаю себе вопрос: как и почему это случилось? Еще вчера, принимая ванну, я подумал: а может, эта полнота бытия и цельность возвращалась к тем, с кого писали портреты Рембрандт, Веласкес, Гойя и великие художники итальянского Возрождения? Ведь мы этого пока не знаем. И тех, кто мог бы нам рассказать, давно нет в живых. Вот почему мне хочется, чтобы этот портрет висел у меня в квартире в Купчине, чтобы я по утрам, когда собираюсь в свою лабораторию, мог бы постоять возле этого магического изображения, наполниться свежестью бытия, почувствовать, что я пребываю не только в текущем, скользящем, вечно убегающем мгновении, но и в вечности тоже, живой и веселой вечности, которую мы знаем по своим детским воспоминаниям.