Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так это же была шутка! Даша, неужели и пошутить нельзя?
— Плохая шутка… И еще ты любишь повторять: в станице я хозяин, и с меня спрос. Знаю, тебе нравится, когда тебя называют «наш хозяин». И этот «хозяин» говорил мне, и не раз, что главное в нашей жизни не лекции, не беседы и политзанятия, а пшеничка, бекон, говядина, яйца, масло, молоко. И тут же прибавлял: а также строительство межхозяйственного комплекса.
— А что, разве я не прав?
— Безусловно, не прав, — решительно ответила Даша. — Иногда я думаю: что с тобой случилось, Михаил?
— А что?
— Ведь таким ты не был. Я-то тебя знаю… Вырос в нашей семье, моих отца и мать называл своими родителями, меня — сестренкой. Вместе мы ходили в школу, и был ты тогда отличным парнем. — Она невесело улыбнулась. — Даже был влюблен в меня… Так что же с тобой произошло, казак лихой? Почему все твои заботы и хлопоты только о хозяйстве и почему тебя нисколько не интересуют люди, их душевный настрой?
— Душевный настрой — это высокий заработок, — сказал Барсуков. — А в этом году те холмогорцы, кто выращивает хлеб и трудится на животноводческих комплексах, денежки получат за реальные результаты своего труда, то есть за количество и качество произведенной ими товарной продукции. А это значит: сперва они постараются и много отдадут «Холмам», а потом так же много получат от «Холмов». В этом году у меня такая пшеница, какой еще никогда не было. Могу смело сказать: на круг возьму центнеров пятьдесят, а поливная «Аврора» даст и все семьдесят! Пусть Харламов или кто другой меня догоняет, все одно не догонит… Да, ты знаешь, пшеничка — моя слабость, возле нее я, как влюбленный, и страдаю, и волнуюсь. А какие у меня нынче подсолнухи! Ты их видела, стоят в цвету, цветение только-только началось, а желтизна такая, словно на сотни гектаров разлит мед, — не наглядишься! И кукуруза уже поднялась до колена, кое-где выкинула свои парубоцкие, с золотым оттенком, чубчики. Доходным в этом году будет и животноводство. Немалую прибыль дадут сады. Ранняя черешня уже пошла к потребителю. Счет в банке у меня растет, как говорится, не по дням, а по часам, так что холмогорцы, как я и обещал им, получат высокий заработок. В этом-то и коренится немаловажный стимул душевного настроя…
— Опять хвастаешь, хвастун? И опять нажимаешь на последнюю в алфавите букву? Без «я» никак не можешь?
— Не могу! А помнишь, как в детской песенке поется: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я», — Барсуков многозначительно улыбнулся. — Почему этот желторотый малец не говорит: пусть всегда будет солнце, пусть всегда будем мы, то есть коллектив? Откуда пришло это к мальчугану? Надо полагать, не из детского же сада…
— Наивный эгоизм ребенка себе в пример не бери, и песенка тут ни при чем, — сказала Даша. — Нос задираешь, Михаил, зазнаешься, вот в чем твоя беда. Отсюда и твое яканье.
— Нос я не задираю, нет! А вот груз ответственности смело взваливаю себе на плечи, вот на эти, — Барсуков повел сильными, как у штангиста, плечами. — Не понимал и не понимаю: что в этом плохого? Я человек дела, и не в моей привычке вдаваться в разные теории. Ведь для меня и для «Холмов» что всего важнее и всего нужнее? Не речи, не дискуссии, не критика и самокритика, а высокие и устойчивые урожаи, ежегодные успехи в животноводстве, то есть неуклонный подъем всей экономики «Холмов».
— Зачем же противопоставлять одно другому? — С той же своей милой улыбкой Даша посмотрела на Барсукова и вдруг спросила: — Якубович приезжал в станицу?
— Даша, ну и дотошная ты баба! — багровея, улыбался Барсуков. — Надо, Даша, надо! Вот это — надо относится и к Якубовичу.
— Званым обедом угощали?
— Было дело, было.
— В Казачьем курене?
— В нем. А где же еще?
— Сколько выпили?
— Ну чего прицепилась? Ты же знаешь, лично я к спиртному равнодушен, не приучился, а за стол сажусь. — И снова, краснея, Барсуков усмехнулся. — Вот и с Якубовичем, из особой бутылки так, чтоб никто не заметил, наливал в свою рюмку чистейшую водицу и произносил нужный тост, что поделаешь, надо! Надо было спасать черешню, о ней и думал. Допустим, не побывали бы мы с Якубовичем в Казачьем курене, не попотчевали бы гостя, а когда тот уезжал, не положили бы в багажник ящик черешни. Что было бы? Не было бы у нас ни грузовиков, ни тары, и обильный урожай прекрасной ягоды погиб бы на ветках. Мог я допустить дело до такого безобразия? Нет, не мог и не могу! Пусть я потерял каких-то несколько десятков рублей, пусть меня критикуют и распевают про меня частушки, но зато я сберег для холмогорцев сотни тысяч рублей… Вот ты улыбаешься, тебе весело, и ты, наверное, думаешь, что Якубович и без угощения не мог бы отказать ни в грузовиках, ни в таре. Э, нет! Еще как бы отказал, я-то его знаю, вежливо, учтиво… Вот и приходится…
— А яблоки и картошку возил в Донбасс?
— Было дело… В прошлом году осенью два грузовика картошки и грузовик яблок посылал, так сказать, к столу рабочего класса… Не смотри на меня так удивленно! Зачем я это сделал? А затем, что мне позарез нужны были железо и чугунное литье — для механических мастерских. Наряды я имел, все как полагается. Послал в Донбасс Максима Беглова, думал: Максим — токарь, он-то и сумеет быстро договориться на своем рабочем языке. Прибыл Максим, а ему вопрос: «Что привез, холмогорец?» — «Как что? Наряды, доверенность, перечисление в банк». — «Это хорошо, отвечают, но этого мало. Зараз пора осенняя, в „Холмах“ поспели яблоки и картошка… Сухая ложка, известно, рот дерет»… Наш справедливый Максим возмутился, полез в пузырь, разругался и вернулся ни с чем. Тогда-то я и приказал погрузить яблоки и картошку и с этими дарами отправил уже не Максима, а Николая Прохорова, твоего муженька…
— А знаешь ли ты, как все это называется?
— Знаю и в душе осуждаю, а делать делаю… Подумал: яблок у нас много, картошки тоже…
— Михаил, а что там еще у тебя на душе? И о чем хотел у меня спросить? — Даша посмотрела на свои часики. — А то мы засиделись.
— Я хотел узнать, не ты ли говорила: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны»?
— Нет, не я. — Даша не в силах была сдержать улыбку. — А что?
— Влезли в голову эти слова, а кто их сказал, не могу припомнить. Может, Максим? А может, эти… гвардейцы?
— Не знаю… Ну как прошла беседа с гвардейцами?
— Разговор был дельный и полезный… Но кто сказал: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны»? Значит, не ты и не Максим? Да и зачем это было сказано? А может, я сам придумал? — Искоса, мельком, как это он умел делать, Барсуков взглянул на свою Золотую Звездочку, застегнул портфель, давая этим понять, что он уходит. — Я поеду во второй зерновой, осмотрю озимый ячмень. Надо точно определить, когда начнем косовицу. Даша, поедем со мной…
— У меня сегодня прием. Люди давно ждут.
Даша стояла у окна и видела, как Барсуков, размахивая портфелем, быстрым деловым шагом подошел к «Волге», что-то сказал Ванюше, уселся с ним рядом, и колеса мягко покатились по асфальту.
«Значит, мой батя передал ему то, о чем я просила, и это хорошо, что его слова так встревожили Михаила. Только почему же он не помнит, кто ему это сказал?» — думала Даша, направляясь по коридору в свой кабинет.
3
В приемной ее поджидали многие холмогорцы. Тут была и старуха Макаровна в чепце и в накинутом на плечи платке, и Клава Андронова с исхудавшим, заплаканным и еще больше постаревшим лицом, и пасечник Савелий Игнатьевич с рыжей бородкой и желтой лысиной во всю голову, похожий на деревенского дьячка еще дореволюционных времен. В станице знали, что легче всего застать Дарью Васильевну в ее кабинете с утра, и поэтому приходили сюда как можно раньше.
Обычно прием посетителей длился долго, и Даша замечала, что к концу дня у нее побаливала голова, постукивало в висках, на сердце было тоскливо, наверное от сознания того, что она еще не умела, не научилась проникать в душевные тайны людей, и ей до слез было обидно, когда она не могла как-то морально поддержать человека, чем-то ему помочь. И каждый раз она невольно сравнивала свою работу на молочном заводе с теми делами, какими занималась теперь, и удивлялась: насколько разными, непохожими были эти две ее должности. Там лаборатория, различные анализы, запахи молока и сливок, молчаливые цифры и тишина; чтобы знать это дело, она пять лет проучилась в институте. Тут же кабинет и — люди, люди со своими горестями и бедами, и приходили они к ней по необходимости, чтобы поговорить по душам, как на исповеди: этому важному делу, которым ей теперь приходилось заниматься с утра и до вечера, она не обучалась и дня. Да к тому же редко кто из приходивших к ней обходился без слез, особенно женщины, и тогда ее глаза грустнели.
Посетители были разные, большей частью те, чьи жалобы секретарь парткома мог бы и не рассматривать. Зная, что кого-то она, Даша, подменяла, что иногда делала то, что обязаны были бы сделать другие, она все же никому не могла отказать в просьбе. Так получилось и со старухой Макаровной. Ее сын Федор Омельченко, шофер молочного завода, за воровство сливочного масла отбыл годичный срок в исправительно-трудовой колонии. Недавно вернулся в станицу, попросился на прежнюю работу, а его не взяли. Вчера он был на приеме вместе с матерью, наклонял над столом крупную, низко остриженную голову, показывал положительные характеристики, полученные им в колонии, и клялся, что то, что с ним случилось в прошлом, больше никогда не повторится. И вместо того, чтобы сказать шоферу и его матери, что устройством на работу она не занимается, что для этого имеется отдел кадров, Даша молча сняла трубку и позвонила председателю профкома, попросив помочь Федору Омельченко устроиться на прежнюю работу. Федор и его мать, обрадованные, счастливые, поблагодарили Дашу и ушли. И вот старуха сегодня снова, теперь уже без сына, сидела в приемной. Значит, телефонный звонок не помог.