Удивление перед жизнью - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидение в темной, голодной, притихшей военной Костроме совсем не было для меня пустым времяпрепровождением. Наоборот. Я там пробыл конец 1942–го и почти весь 1943–й, а сделал так много, что теперь, когда я и в тепле, и сыт, и на свету, столько за такой же срок делать не успеваю. Возможно, возраст, а может быть, как у печки: тепло и подремать тянет. В те дни я не только успевал добывать на базаре продукты — покупать и выменивать. В войну меновая система бушевала вольной стихией: мыло на сахар, сахар на мясо, мясо на водку, водку на селедку, селедку на крупу и так до бесконечности во всех мыслимых вариантах.
В 1980 году мы, группа литераторов, ездили по городам Польши. Как‑то вечером после официальных встреч и выступлений мы сидели дружной компанией в номере руководителя нашей делегации, министра культуры Азербайджанской ССР, ужинали, рассказывали байки, шутили. И известный наш писатель Борис Васильев повел речь о том, как он в войну, будучи ранен, лежал в госпитале в городе Костроме. Я встрепенулся и спросил:
— А на какой улице помещался ваш госпиталь?
— На улице Лермонтова, — ответил Васильев.
— О, — воскликнул я, — уж не вы ли тогда сидели на заборе и предлагали прохожим купить сахар, который сэкономили из своего госпитального пайка?
Васильев невозмутимо ответил:
— Вполне возможно.
— Так имейте в виду: это я у вас его купил.
И действительно, однажды именно в те годы я шел по этой улице Лермонтова — как мне не запомнить ее навеки, когда там стояла школа, 4–я девятилетка имени Энгельса, в которой я провел столько радостных детских лет! — и купил сахар у свесившегося с забора выздоравливающего воина. Вряд ли это был именно Борис Васильев. Впрочем, может, и Васильев.
Так вот, я не только добывал продукты и готовил обеды, но успел сдать экзамены за первый курс Литературного института и перейти на второй, написать пьесу «Вечно живые» (смотрю как на чудо: свой двадцать пятый юбилейный сезон «Современник» открыл именно этой пьесой, как четверть века назад), влиться в концертную бригаду при костромском Доме офицеров, написать для этой бригады несколько скетчей да еще в свободные вечера совершенно безвозмездно выступать в кинотеатре «Пале» (ныне «Художественный»), где с малюсенькой эстрады читал стихи собравшимся на очередной сеанс людям. И очень мне нравилось это занятие. Зимой люди были закутаны во что попало, стояли плотной, все прибывающей толпой и слушали хорошо, тихо. Я, можно сказать, не читал — пел как птица. Стихов я знал множество — и классических, и современных. И никто мне репертуара не утверждал. Читал то, чем хотелось поделиться с другими. И без цели. Просто хотелось, и все. Даже получил однажды комплимент от одного весьма уважаемого человека, который остановил меня на улице и сказал: «А вы знаете, я хожу в кино специально вас слушать». Ах ты, милый человек, как ты меня погладил по душе!
Сейчас, в век негаданно — нежданно возникших престижных и непрестижных профессий, денежных и малоденежных, все это выглядит, наверное, наивно. Как, мол, это — человек, имеющий специальное высшее образование, в полутемном фойе кинотеатра какого‑то городишки случайной толпе читает безвозмездно стихи, от какого лиха? А мне было хорошо, даже замечательно! Еще и еще раз повторяю: царство Божие внутри нас.
Кстати замечу, пока не забыл. Играли мы скетчи. И вот однажды утром пьем с отцом жидкий чай, прикусывая дольками коричневый постный сахар, который я сам сварил. Отец просматривает газету «Северная правда», я — мечтаю. Кончив читать, отец бросает мне через стол газету и спокойно произносит: «Тут о тебе, прочти». И я… Это надо было перенести: не дрогнув (отец был добр, но лишен сентиментальности), читаю ужасную рецензию на свои драматургические опусы. Как только не бранил меня рецензент, какими только словами не обзывал (вероятно, и поделом)! У меня, к сожалению, не сохранилось ни одного моего сочинения тех лет, но если бы они и уцелели, вряд ли я мог бы их представить кому‑либо в порядке оправдания. Я вернул отцу газету, не произнеся ни слова. Он не требовал комментариев и не излагал их сам. Мы продолжали пить чай молча. Через несколько минут отец оделся и ушел на работу, а я стал варить суп и крутить через мясорубку распаренную пшеницу — основное наше питание того времени.
Много лет спустя, после долгих мытарств и странствий, о моих пьесах стали писать и хорошие отзывы, иногда даже превосходные. Жаль, что отец не дожил до этого. У меня всю жизнь чувство, будто я себя перед ним не реабилитировал. Впрочем, он и самую хорошую рецензию обо мне прочел бы так же спокойно и так же не сказал бы ни слова, ну разве бросил бы коротко: «Врут, наверно…» Но в душе у него, может быть, было бы хорошо. А тогда, видимо, было скверно.
С концертной бригадой Дома офицеров мы выступали не только в Костроме, но ездили и за ее пределы, иногда и далековато.
Так, однажды занесло нас в Пошехоно — Володарск. Я уже давно прочел «Пошехонскую старину» Салтыкова — Щедрина и, откровенно говоря, думал, что страна эта давно исчезла. А мы туда едем! Не чудо ли? Разве не интересно — Пошехонье! Как назло, в утро того дня, когда мы должны были выйти из Рыбинска в Пошехоно — Володарск на пароходике, на Рыбинском водохранилище (его даже называют важно — Рыбинское море) разыгралась буря, и наше суденышко ни под каким видом нельзя было отправить в путь. Мы страшно злились и кричали:
— Давайте поедем! Подумаешь, буря и волны! У нас вечером концерт, не успеем! Нельзя же опаздывать! Там ждут зрители!
Актеры — народ необъяснимых свойств. Я знаю тьму примеров их самопожертвования. На моих глазах на спектакле «Ромео и Джульетта» у Ольги Ивановны Пыжовой, игравшей кормилицу, сделались ужасные судороги ног, она не могла шевельнуться, стонала от мучительной боли, глаза ее готовы были выскочить из орбит. Но впереди был последний акт. Когда ее спросили: «Вызвать “скорую помощь”?» — она дрожащими губами прошептала: «Доиграю». Ее вынесли на сцену, устроили на полу в лежачем положении. Пошел занавес, и Ольга Ивановна, как будто ничего не произошло, отчетливо и темпераментно доиграла спектакль, не двигаясь с места, а «скорая помощь» уже ждала ее у служебного театрального выхода.
Мне рассказывали, что известный актер Малого театра Рыбников (я еще застал его и видел в нескольких ролях) в силу каких‑то причин не успел сойти с очень высокого станка во время чистой перемены, когда декорация меняется в темноте — чаще всего это делается при помощи поворотного круга, — и мог очутиться перед глазами зрителей, чего по ходу действия никак не полагалось. Рыбников бросился со станка в кулисы, сломал ребро, но спектакль доиграл.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});