Кочубей - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На пир! На пир кровавый, мой храбрый Реншильд! — метался больной король в бессоннице. — На пир, мой мудрый гетман! Повторим Нарву!
Рослые драбанты вынесли его из палатки на качалке и внесли на высокий курган.
— Вот здесь и дышится легче... Сна мне нет... но под победный грохот пушек и под победные крики моих богатырей я усну в этой качалке как под колыбельную песню... Несите же смерть врагам, а мне мой сон.
И он в горячечном жару махнул рукою, и грохнула вестовая пушка, за ней другая, третья...
Как из земли, из палаток, из-за шанцев, из-за холмов и из рвов вырастали люди и смыкались в стройные ряды, ряд к ряду, колонна к колонне, словно живые параллелограммы, покрытые синею краскою, это утренний бледноватый свет падал на синие груди шведских войск, строившихся в колонны и развертывавшихся внизу по равнине перед лихорадочно блестевшими глазами железного полководца в горячке. Свет уже отражается на оружии, на копьях, на латах; а по бокам, словно разноцветная бахрома, не стройно, но внушительно волнуется и строится конница на нетерпеливых конях: это малороссийские мазепинские войска, сильно поредевшие, казацкие полки в своих невообразимых шапках и разноцветных кунтушах, и дикое, нестройное, но страшное и пугающее глаз этой самой нестройностью запорожское «лыцарство», пёстрое до боли глаз, разношёрстное, богатое и бедное, цветно разукрашенное и ободранное как липка, на конях всевозможных мастей и пород и в кунтушах, свитках и штанах всевозможных цветов, как цветы этого полтавского поля, уже притоптанного там и сям конскими копытами.
Когда Карл махнул рукою и откинулся на своей качалке, с холма, как бешеные, понеслись вестовые, его дружинники и казаки к отдельным командирам и частям войск, а за ними, окружённые своими штабами, спустились сами военачальники — Реншильд, Левенгаупт, Гилленкрук, с одной стороны, и Мазепа, Орлик, Костя Гордиенко — с другой.
В то время, когда войска смыкались в ряды и передвигались как огромные синие шашки по неровной шахматной доске, артиллерия, расположенная на холмах, бороздила воздух и взрывала землю ядрами, выбрасывая огромные клубы белого дыма, как будто бы это дымилась и курилась вздувшаяся холмами и пригорками земля. Впереди всех, как стройная стая волков перед овцами, двигается отборный легион Карловых дружинников — в блестящих рыцарских латах, с блестящим оружием, на отборных, привычных к бою, словно к игре, конях, Виднеется и коренастая фигура Гинтерсфельта и рядом с ним жиденькая фигурка юного принца Макса.
И Мазепа, бледный, сумрачный, сосредоточенный, подъехал к своим полкам и, указывая на Полтаву, где маковки и кресты церквей уже золотились весёлым солнышком, сказал:
— Туда, хлопци! Там ваше добро, ваши жёны, ваши дети! Вызволимо их из московской неволи, бо московска неволя гирша неволи турецькои! Вызволимо Украину неньку!
И вечно серьёзный Орлик тоже бледен... «Чёрт их несёт на эту Полтаву!» — думается ему нерадостно: «Обломаем мы об неё последние зубы, а всё этот старый дьявол!»
И Костя Гордиенко, «батько кошовый», подъезжает к своему «товариству», к запорожцам. Все готовы к бою: шапки насунуты на самые очи, чтобы на скаку не спадали, чубы расправлены, мушкеты и ратища наготове, только гикнуть да гаркнуть, и пошли в сечку чёртовы дети, пошли задавать москалю резака да чесака знатного.
Маленькие глазки у батька кошевого веселы, радостью и отвагой светятся; курносая «кирна» так и раздувает ноздри, мушкетного дыму нюхать хочет; усища подобраны, за плечи закинуты, словно косы девичьи, чтоб не мешали казаку «колоти та стриляти, та у-пень Москву рубати»...
И Голота тут. Но это уже не тог Голота, что когда-то в Паволочи: пропил штаны и сорочку, и ходил голый, что бубен, в чём мать родила, плачучись московскому попу Лукьянову на своё сиротство, на то, что его мастерицы Хиври не стало, ясны оченьки грошами медными закрыты, белы рученьки накрест сложены, черны брови и уста щебетучие, да ноженьки ходючие землёю присыпаны... Нет: этот Голота уже на добром коне, в жёлтых шароварах, не пьян, а такой задумчивый, «сумный та думный», думает как бы всё товариство от проклятого Мазепы отвернуть да до старого батька Палия привергнуть... Широкое дело задумал Голота, большое, удастся ли только до доброго конца его довести?
Тут и дядько Задери-Хвист. И он думает то же, что казак Голота думает; Голота успел шепнуть ему, что батько Палий жив, что царь воротил его из «Сибиру», что он будет биться с «проклятым Мазепою», так не дурно б было «бидным невольникам» казакам махнуть до батька Палия, «бо духе добрый батько, щирый козацькiй батько, не смердит лядским духом, як просмердив Мазепа».
И дядько Тупу-тупу-табунец-Буланый тут. И он думает заодно с Голотою и с дядьком Задери-Хвостом. У батька Палия было бы лучше, чем у проклятого Мазепы. Да и пани-матка: бывало, позволяла казакам, тихонько от старого, погулять в поле, ляшков-панков пощупать по панским хоромам да жидовские капшуки порастрясти... Надо-надо перемахнуть до батька Палия...
И загремело же, загуркотало всё поле, когда Москва заговорила из своих пушек. Видно, как они, чёрные, зевластые, словно старухи какие пузатые, стоят окарач на холмах да рыгают в шведа и в казаков дымом и огнём пепельным, да ядрами с картечью жарко бьют!
Но что это несётся вдоль рядов московского войска, такое большое, словно дуб либо явор, на коне? Фу! Какое большое да страшное. И конина под ним страшенная... Да это ж он сам, сам москаль, самый большой и старшой из всех москалей, это батько москалячий, царь московский... У! Какая детина здоровенная! — дивуются казаки-мазепинцы.
А за ним — казакам это видно с высокой «могилы» — за ним трюх-трюх-трюх кто-то — невеличек, сгорбленный, и чуб и ус серебрятся на солнце... Не поспевает за царём, куда поспеть!.. Да это, братцы сам батько Палий, он, он, родимый, он, дедусь добрый!.. — Так и задрожало сердце у казаков, у тогобочных да у охочекомонных при виде их любимого дедуся.
Битва страшно разгорается. И швед крепко напирает на москаля, и москаль на шведа: в одном месте сшиблись ряды, в другом сшиблись, уж сотни валяются по полю мёртвых, раненых, с перебитыми и переломленными костями, с разможжёнными головами... Сшибутся-сшибутся, смешаются в кучу, а там разойдутся, живые, побросав мёртвых, а всё ни чья не берёт... Ряды опять расходятся.
А царь, проскакавши перед рядами, остановился, снял шляпу и перекрестился на полтавские церкви. Перекрестились и ряды, несмотря на адский огонь шведской артиллерии и пехоты...
— Дети мои! Сыны России! — громко, голосно сказал царь, да так голосно, что ни гул орудий, ни треск и лопотанье ружей не в силах были заглушить этого голоса. — Помните, что вы сражаетесь не за Петра, а за государство, Петру вручённое... Вы сражаетесь за свои кровы, за детей, за Россию; а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Русь, слава, честь и благосостояние её!
В этот момент пуля с визгом пронизывает его шляпу.
Он снимает шляпу и снова крестится.
— Борис, и ты, Александр! — говорит он Шереметеву и Меншикову. — Думайте только о России, а меня забудьте... Коли я нужен для блага России, меня спасёт Бог... А убьют, не падайте духом и не уступайте поля врагу... Изгоните шведов из моего царства и погребите тело моё на берегах моей Невы, это моё последнее слово!
Опять запищала пуля и впилась прямо в грудь царя, на которой висел золотой крест.
— Государь! — с ужасом вскрикнул Меншиков.
— Ничего, Бог хранит меня, пуля как воск сплюснулась...
И с обнажённою шпагою царь скачет вперёд.
Увидев царя впереди всех, Москва буквально осатанела: с каким-то рёвом бросилась она по полю, спотыкаясь через трупы товарищей и врагов.
Карл видел всё это с холма и задрожал всем телом.
— Несите меня туда, к этому великану! — закричал он, порываясь броситься с носилок.
Драбанты сбежали с холма, подняли носилки с королём выше головы, словно плащаницу, и понесли вдоль войска...
Шведы, увидав своего идола, бледного, простирающего вперёд руки, как бы с желанием схватиться с тем великаном, что издали виднелся на белом коне, шведы пришли в звериную ярость и сделали нечеловеческие усилия...
Но как ни стойки были московские рати, как ни старались расстроить шведские, словно скованные цепями колонны, малороссийские полки, врезывавшиеся в самую гущину шведского живого бора, ничего не помогало... Страшная плащаница, носимая над головами сражающихся, осиливала...
Московские ряды дрогнули... Дрогнуло левое крыло армии, где командовал Меншиков... Как полотно побелел «счастья баловень безродный, полудержавный властелин» и выстрелил в первого попятившегося назад...
Но в эту минуту, откуда ни возьмись, Палий, обхватив руками шею коня, чтоб не упасть, сопровождаемый Охримом, без шапки, с развевающимися по ветру, словно грива, сивым чубом, с громким воплем, врезался в правое крыло шведского войска, которое составляли запорожцы...