Новый Мир ( № 4 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Военные журналисты приближаются к месту, где лежат жертвы геноцида:
Под утро мы увидели долину
Всю в пестряди какой-то. Это были
Расползшиеся за ночь мертвецы.
Я очень бледно это описал
В стихотворении «Я ЭТО ВИДЕЛ!»
И больше не могу ни слова.
Керчь…
Мне — как исследователю памяти Шоа и как читателю Сельвинского — особенно дорого это авторское признание ограничений предыдущего стихотворения о Багеровском рве. Советский фотограф щелкает объективом, снимая место массового расстрела и трупы убиенных, фиксируя правду (и, под давлением цензоров, манипулируя правдой). Сельвинский и его коллеги-литераторы (в стихотворении все трое — евреи) оказываются в филологическом и психологическом тупике:
«Какое зверство!» — говорит писатель,
И эхом отозвался критик: «Зверство».
Их ремесло — язык. Стихия — речь.
Они разворошили весь словарь
И выбрали одно и то же: «Зверство».
Слово «зверство» (и его множественное число «зверства») не устраивает Сельвинского. Но если не «зверство», то что? «Керчь! / Ты — зеркало, где отразилась бездна», — пишет Сельвинский в конце стихотворения. К каким же знакомым или незнакомым словам должен прибегнуть еврейско-русский поэт-солдат, чтобы одновременно стать свидетелем и описать «бездну»? Задавшись этим вопросом, я бы хотел вкратце обратиться к тому, что происходило с Сельвинским и еврейско-русской поэзией в 1944 — 1946 годах [50] .
Сельвинский провел весь 1944 год и первые месяцы 1945-го далеко от фронта, пытаясь освободиться из московского подневолья. Его не оставляли воспоминания об увиденном под Керчью. Сельвинский рвался обратно на фронт, и его просьбу наконец удовлетворили в апреле 1945-го. Он был восстановлен в звании и отправлен военным журналистом на Второй Прибалтийский фронт [51] . Согласно записям и воспоминаниям самого Сельвинского, он был недоволен новым назначением и возразил заместителю Щербакова по ПУРу, что «на этом фронте я не увижу того, что мне необходимо как писателю» [52] .
Во время службы в Прибалтике весной-летом 1945-го Сельвинский работал в газетах «На разгром врага» (Первой ударной армии) и «Суворовец» (Второго Прибалтийского фронта) [53] . Уже после капитуляции Германии Сельвинский был отправлен во главе группы офицеров-журналистов в Кенигсберг. Стоя на земле Восточной Пруссии, поэт обдумывал источники нацизма: «Гете, Шиллер, Новалис… Кант, Фихте, Гегель… Бах, Моцарт, Бетховен!.. Какая высота, какая высь! Просто не верится, что этот народ мог создать таких гениев. Страшный, тупой, однолинейно-мыслящий (если и вообще-то мыслящий народ)» [54] . Поэт Яков Хелемский, бывший вместе с Сельвинским в поездке по Восточной Пруссии, потом вспоминал, как по пути в Кенигсберг Сельвинский помог семье раненой немецкой девочки. Уже в Кенигсберге один из участников поездки резко обратился к Сельвинскому: «Не слишком ли это, товарищ подполковник? Ну, подбросили продуктов из своего личного запаса — ладно. А уж цветы-то зачем? Что они с нашими детьми делали! Стоит ли нам уж так ихних одаривать?» Сельвинский побагровел: «…Керченский ров мне снится до сих пор. Так что же, я должен ответить на него кенигсбергским рвом?» [55] . Объяснив коллегам, что «сегодня здесь не место и не время для возмездия», Сельвинский предложил отправиться на поиски могилы Иммануила Канта.
Находясь в Прибалтике весной и летом 1945-го, Сельвинский размышлял о том, что к тому времени образовало в его сознании сгусток исторических, идеологических и литературных ассоциаций: война и ужасы, свидетелем которых он лично стал; политические гонения; цена выживания и победы; Сталин. Думал ли Сельвинский о Курляндии как о земле, где нацисты и местные убийцы уничтожили еврейскую жизнь? Видел ли он параллели между событиями Шоа в своем родном Крыму и в Прибалтике? Он не написал ни строчки о разрушении древних еврейских общин Литвы и Латвии.
В то же время мы знаем, что в Прибалтике Сельвинский продолжал обдумывать увиденные им следы геноцида евреев в Крыму и на Кубани. Еврейские ноты продолжали звучать в голосе поэта, свидетельством чему — поэма «Кандава» (1945). «Кандава» была написана в Дзинтари под Ригой в июне 1945-го и свела воедино то, что Сельвинский — свидетель Шоа увидел в 1942 — 1943 годах в Крыму, на Северном Кавказе и на Кубани, с тем, что весной 1945 года Сельвинскому было известно о так называемом «окончательном решении» и уничтожении евреев в лагерях смерти в Польше (в «Кандаве» названы три лагеря: Майданек, Освенцим-Биркенау и Треблинка). «Кандава» была опубликована в январском-февральском номере журнала «Октябрь» за 1946 год в составе подборки из четырех текстов, написанных на балтийских фронтах весной 1945-го. Сельвинский позднее включил эти стихотворения в состав книги «Крым, Кавказ, Кубань» (1947), его первой книги, выпущенной после партийных постановлений конца 1943-го — начала 1944-го [56] .
В центре повествования поэмы — рассказ Сельвинского о капитуляции нацистской дивизии в Кандаве (Кандау) 8 мая 1945 года. В структуре поэмы увиденный Сельвинским 5 мая 1945-го (и подробно описанный им в дневнике) кошмарный сон становится поводом для воспоминания, документального по своей изначальной интонации, о сдаче в плен нацистской дивизии. Последнее, в свою очередь, позволяет поэту вообразить живой кошмар одного из сдающихся в плен нацистских офицеров, в котором нациста призывают к ответу не только советские военнослужащие, но и ожившие голоса жертв геноцида. «Меня с неудержимой силой потянуло пройтись перед эти строем, — записывает Сельвинский в дневнике. — И я пошел. Это был тот самый сон 5-го мая , который потряс меня буквально 5 дней назад… Я шел по утоптанной тропинке у линии шеренг, и 10 000 глаз, принадлежавших злейшим врагам моего народа (русского и еврейского) глядели на меня из строя» [57] . В реальности — а не во внедренном в реальность кошмаре — сдающийся в плен капитан-эсэсовец стоит молча, «парализованный законом Краха, / раздавленный обвалом фатерленда». Сельвинский пишет о том, как в «яростном молчанье» нациста он «слышал шум красноармейских стягов, / браваду труб и грохот барабанов / и ликованье тысяч голосов / из пепла, из поэм, из сновидений!». Тема памяти о Шоа (Холокосте) соединяет финал стихотворения Сельвинского с концовками стихотворений Ильи Эренбурга, Павла Антокольского и Льва Озерова, написанных в 1944 — 1945 годах и опубликованных вскоре после их написания. Это, в свою очередь, дает основания думать, что в это время исторический контекст вызвал во многом схожие литературные отклики у столь разных поэтов.
Каким шоком даже для самых информированных советских писателей и журналистов, даже для тех, кто к тому времени уже побывал на местах массовых расстрелов еврейского населения, стало посещение бывших нацистских лагерей уничтожения, можно почувствовать, читая «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Эренбург включил в свою книгу эпизод о посещении Малого Тростенца (Тростянца) в Белоруссии в июле 1944 года, о котором он впервые написал в «Правде» 7 августа 1944-го: «На следующий день, вернувшись в Минск и проехав по Могилевскому шоссе, я увидел Тростянец. Там гитлеровцы закапывали в землю евреев — минских и привезенных из Праги, Вены. Обреченных привозили в душегубках (машины, в которых людей удушали газом, гитлеровцы называли „геваген”; машины усовершенствовали — кузов опрокидывался, сбрасывал тела удушенных; новые машины именовались „гекнипваген”). Незадолго до разгрома немецкое командование приказало выкопать трупы, облить горючим и сжечь. Повсюду виднелись обугленные кости. Убегая, гитлеровцы хотели сжечь последнюю партию убитых; трупы были сложены, как дрова. Я увидел обугленные женские тела, маленькую девочку, сотни трупов. Неподалеку валялись дамские сумки, детская обувь, документы. Я тогда еще не знал ни о Майданеке, ни о Треблинке, ни об Освенциме. Я стоял и не мог двинуться с места, напрасно водитель меня окликал. Трудно об этом писать — нет слов» [58] . Отсутствие слов становится лейтмотивом поэтов-свидетелей, отсылая читателя к стихам Сельвинского о Багеровском рве [59] .
Почему период от лета 1944-го до осени 1945-го так важен для понимания этого среза еврейско-русской поэзии, созданной и опубликованной в СССР? Уже в начале 1942 года, а затем в конце 1943-го — начале 1944-го еврейско-русские писатели — прежде всего Сельвинский в стихах и Эренбург и Василий Гроссман в прозе — писали о чудовищных злодеяниях, совершенных нацистами и их союзниками и коллаборантами против евреев на оккупированных территориях. Но летом 1944 года советские войска начали освобождать нацистские лагеря смерти. Вместе с советскими войсками военные журналисты и писатели оказывались за пределами советских границ 1939-го, а потом уже 1941-го. В июле 1944-го советские подразделения заняли Майданек. Отступая, нацисты не успели демонтировать весь лагерь, и освободителям открылись невзорванные газовые печи. Летом 1944-го советские войска заняли лагеря так называемой Акции Райнхарда (Белжец, Собибор и Треблинка), которые нацисты почти целиком разобрали и сравняли с землей еще в 1943 году. В ноябре 1944-го после публикации в журнале «Знамя» документальной повести Гроссмана «Треблинский ад» правда о чудовищной индустриальной машине геноцида стала доступна широким читательским кругам. В статье «Помнить!», напечатанной в «Правде» в декабре 1944 года, Эренбург с поразительной для того времени точностью назвал общее число жертв Шоа и охарактеризовал убийство евреев на оккупированных территориях и в лагерях уничтожения в Польше как составные части единого геноцида [60] . 27 января 1945 года советские войска освободили Освенцим-Биркенау.