В годы большевисткого подполья - Петр Михайлович Никифоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, господин инспектор, пальчиком, пальчиком в параше, может, там что нащупаете…
— Молчать! Я еще покажу тебе кузькину мать! В карцер их! В холодную!
— Голыми, вашбродь? — обратился к нему старший надзиратель.
— Принесите им бушлаты и штаны. В пустую одиночку их!
Нас голыми втолкнули в холодную одиночку. Окна в ней были разбиты, и мороз стоял, как на улице. Нам бросили грязные брюки и бушлаты. Без белья они не грели. Мы бегали по карцеру, садились в угол, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Вечером нам дали хлеба, холодной воды и лампу. Ночь просидеть здесь было немыслимо: можно было замерзнуть. Шевелев стал бить ногами в дверь. Пришел старший и пригрозил, что если мы будем шуметь, нас свяжут.
— Стой, — сказал я, — стуком их не прошибешь, давай иллюминацию устроим.
Я начал ломать ящик, в котором стояла параша, и складывать щепки посредине одиночки. Щепки облили керосином из лампы и подожгли. Костер запылал, распространяя приятное тепло. Мы сели на корточки и отогревались. Загорелся деревянный пол. Сильный свет и поваливший в окно дым вызвали тревогу. Раздался свисток, поднялся шум, беготня. Надзиратели толпой бросились в нашу одиночку. Мы спокойно сидели возле костра и грелись. Надзиратели подхватили нас и выволокли в коридор. Начальник приказал поместить нас в прежнюю одиночку. Мы, удовлетворенные результатами борьбы, улеглись спать.
СУД
В октябре 1911 года меня опять вызвал следователь и объявил, что дело мое закончено и передается военному прокурору. В декабре я получил обвинительный акт, в котором указывалось, что меня предают военному суду с применением 279-й статьи, предусматривающей смертную казнь.
После вручения обвинительного акта меня вызвали для ознакомления с делом. В деле я обнаружил шифрованное письмо с припиской департамента полиции: «дешифрованию не поддается». Полицией к моему делу был «пристегнут» какой-то Тотадзе.
В феврале меня повели в суд. Видимо, опасаясь возможности побега, конвой был дан усиленный, человек двенадцать. Сопроцессник мой был маленький, щупленький человек. Он все время охал и разводил руками.
Суд состоялся под председательством генерала Староковского. На суде я сделал лишь одно заявление, что «человека, привлекаемого со мной, я не знаю и он в моем деле не участвовал».
Меня приговорили к смертной казни, а Тотадзе оправдали.
В тюрьму меня вели уже одного. С полдюжины надзирателей встретили меня, переодели во все новое, заковали в ножные кандалы и надели на руки стальные наручники.
В камере переменили все белье, положили на койку новый матрац и одеяло.
Надзиратели ушли. Настала тишина.
Я стал ходить по камере. Кандалы глухо звенели.
Появилось желание стряхнуть, сбросить какое-то новое ощущение, уже начавшее тяготить меня. «Что это? — думал я. — Не упадок ли духа? Нет. Я чувствую себя спокойным…»
Эта самопроверка вызвала во мне чувство неловкости. Мне стало как будто стыдно того, что я прислушиваюсь к своим мыслям. Но быстрый поток дум не прекращался, не останавливался.
Пришли на память слова Некрасова:
Иди в огонь за честь отчизны, За убежденье, за любовь…
Иди и гибни безупречно.
Умрешь недаром: дело прочно, Когда под ним струится кровь.
«Что изменилось? — задавал я себе вопрос. — Ведь я и до суда знал, что повесят. Какое же новое чувство развилось во мне? Чувство смертника? Да. Это чувство человека, ожидающего установленного смертного ритуала…»
Я медленно ходил по одиночке, цепи на ногах глухо звенели. Неудобно было рукам, стянутым короткими стальными наручниками. Прислушиваюсь к нарождающемуся новому чувству. Появилось желание потянуться, как после сна, сбросить с себя что-то гнетущее… Что-то во мне изменяется? Прислушиваюсь. Нет, все то же…
Однако не все было «то же». Новое чувство росло и охватывало. Ведь впереди смерть: не внезапная, в бою, в борьбе, а подготовленная, с установленным ритуалом и установленной формой удушения… Чувствую, что вступаю в область таких ощущений, каких в иных случаях не бывает…
Вечером на поверке Шеремет меня не приветствовал, а быстро пробежал мимо. Зато он приказал произвести у меня тщательный обыск. Отобрали даже ремень от цепей. Без ремня ходить по камере стало трудно: цепи волочились по полу, неприятно гремели и больно били по ногам. Я лег на койку и скоро заснул. Утром проснулся от стука форточки — шла поверка. Вчерашнего чувства уже не было.
«Ну и хорошо. Что тут мудрить? — решил я. — Повесят — ладно… Не повесят — будем бороться дальше».
Я был доволен, что вчерашнее чувство исчезло и настоящая жизнь вновь овладела мной.
На следующий день, в одиннадцать часов, меня вызвали в контору. Оказалось, что церемония суда еще не закончилась. Мне предстояло еще раз явиться в суд и выслушать приговор. Это меня обрадовало: еще раз перед смертью увидеть родной город, его
дома, улицы, людей, еще раз почувствовать движение жизни.
Вели под усиленным конвоем. Офицер громко отдал приказ:
— В случае попытки к побегу или нападения со стороны — застрелить.
Вышли из ворот тюрьмы. Конвой сдвинулся тесным кольцом, и мы пошли по улицам города.
Зал суда был пуст. За судейским столом сидели прокурор и чиновник. Вышел председатель суда. Высокий, седоватый генерал, стоя один за большим столом, близко к лицу держал бумагу, читал раздельно и внятно.
Закончив чтение, генерал посмотрел на меня, как бы изучая, какое впечатление произвело чтение приговора. Помолчав, он сказал:
— Приговор военного суда окончательный и обжалованию не подлежит… Конвой, можете увести осужденного.
Мы опять зашагали по улицам города к тюрьме.
Последний путь…
Настроение у меня, однако, не изменилось: каким было утром, таким осталось и после прочтения приговора.
В камеру мне принесли обед. В миске плавал довольно большой кусок жирного мяса, чего обычно не бывало. Видимо, повара решили покормить смертника в последние дни. Тюрьма имела свои традиции.
После каждой вечерней поверки у меня делали обыск.
— Что вы у меня ищете каждый день?
— Начальство приказывает, вот и ищем.
— А ремень зачем отобрали?
— А это, чтобы сам смертник раньше назначенного срока не повесился.
Обыски стали мне надоедать, и я потребовал их прекращения. Администрация не обратила на это внимания. Тогда я заявил, что объявлю голодовку. Стали обыскивать через день. Это меньше надоедало.
Появилось желание писать. Целую неделю писал о своей революционной работе, исписал толстую тетрадь.
Потом я набросился на алгебру и электротехнику. Усиленная умственная работа отвлекала от мысли о смерти.
Часто я думал о матери. Старушке было более семидесяти лет, и она уже давно была слепая. Я — самый младший из ее детей, и она любила меня больше всех.