Сборник рассказов - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь я заметил, что это был довольно толстый мужчина, но немного опустившийся; его глазки были пропитаны обжорством и пивом, но внутри их застыло хихикающее безумие, которое как бы дирижировало этим выражением прожорливости.
Мы двинулись в раскрытые ворота. Над нами нависали здания.
— Я так и думал, что вы свой, — говорил Ангел. — И вот видите, — указал он вверх на камни, — как ваша сугубо индивидуальная, по особым причинам, страсть к самоуничтожению совпадает с такой потребностью Творца… Все это неспроста… Многие тут есть эзотерические заныры, но всего не скажешь… Отупел я совсем.
Мы вышли на улицу. Никто нас не замечал, все были заняты собственным уничтожением.
«Да Ангел-то в калошах», — почему-то подумал я.
А он между тем бормотал, вспоминая что-то непостижимое, но уродливое.
— Я поведаю вам эзотерический путь превращения в низшие существа, — мелькал он словами. — Да… Да… Когда это происходит естественным, эволюционным, путем — это одно, это долгая история, люди вырождаются в муравьев и прочее… Другое дело — наш субъективно-оккультный путь… Здесь только стон стоит, дух перехватывает… Наиболее божественные индивидуумы так очень даже быстро в вонючек превращаются, за какие-нибудь два-три дня… И такое чувствуют — ой-ей-ей… Самое главное, скажу вам, вот что: на этом пути остатки высшего сознания все-таки могут сохраняться, особенно временами; я, например, уже совсем пьяница и ублюдок, а кое-что из своего метагалактического опыта помню: те же тайны, например; правда, чем дальше вниз, тем скотство вернее все высшие точки заволакивает… Я и о тайнах могу говорить только по-вашему, дурацки…
— Ладно, ладно, — приговаривал я.
Быстренько мы, два мокреньких от сублимаций толстопузика, юркнули в подвальную пивнушку. Слава Судьбе, почти никого вокруг не было.
— Сосисок с хреном… Да побольше… — заорало бывшее метагалактическое сознание.
Присмиревшая официантка внесла на стол наш гору еды. Навалившись, мы совсем отупели и, рыгая, стали хлопать друг дружку по спине и как-то ублюдочно, ни к селу ни к городу, хохотать. Ангел играл со своим брюхом.
— А хорошо быть скотиной, — заявил я.
— Хорошо, — мечтательно проурчал Ангел. — Легко и спокойно. И какая-то ублажающая бесконечность. Так все время и жрал бы одни сосиски.
— Главное, мыслей нет, — подхватил я. — Или, вернее, есть, но только одна и какая-то идиотская.
— Чем бы ты ее мог выразить? — спросил Ангел.
— Да ничем… Просто: ав… ав… ав… — залаял я, раскрасневшись от жира, — ав… ав… ав…
Так шалили мы с безразличными лицами еще с часик. Официантки от нас попрятались.
— А я люблю побалагурить в убожестве, — закончил наконец Ангел. — Это я называю станциями отдыха в бесконечности. Ведь долог и труден путь в ничто; немудрено по временам и залаять.
Я мирно допивал свое пиво и, размышляючи, хрипел:
— Молодец ты, дружок; был почти около самого Абсолюта, а теперича с нами, свиньями, пьешь…
Глаза Ангела вдруг сузились в одно напряженное, слабоумное воспоминание. Он мотнулся к моему ушку. Я жевал угодливо по отношению к самому себе.
— Расскажу сейчас тебе одну мерзость о Творце… Хе-хе… Вспомнил. Никто об этом не знает. — И Ангел сальными губками стал тихо-тихо пришептывать. По мере того как он шептал, мое лицо, с сосиской в зубах, разулыбалось, и я понимающе трясся от удовольствия всем своим плотным телом. Кругом сновали черные, забытые Незабывающим лица.
— Только никому не говори, — с расстановкой сказал Ангел и поднял палец вверх.
Вскоре я обратил внимание на одну кошмарную деталь: Ангел вынул из кармана зеркальце и, поставив его у пивной кружки, нет-нет да и вглядывался в себя, совсем скотского.
«Хе-хе… А ему даже в таком состоянии не чужд нарциссизм», — подумал я, а потом вскрикнул: «Ну и патология!»
Метагалактическое сознание вдруг вспыхнуло, оживилось и, бросив жрать, опять накинулось на меня со своими идеями.
— Весь мир — гнет напряжения между Ничто и Абсолютом, — пришептывал Ангел. — Стремление Абсолюта к Ничто и противоположное стремление его тварей вверх — вот причина сумеречного, химеричного существования мира. В жизни действуют слишком противоречивые, взаимно исключающие силы, которые если могут как-то уравновеситься, то в результате дают только возможность простого существования, а отнюдь не гармонию. А отсутствие гармонии ведет к патологии, к уродству. Поэтому вечна дисгармоничность, разлад есть первый признак жизни, особенно духовной. Патология — это главный нерв жизни, выражение единства двух исключающих начал: стремления вверх и стремления вниз. Патология — суть мира, крик его сущности… Патология должна быть символом веры сколько-нибудь мыслящих существ. Нет, нет и никогда не будет гармонии!
Мне это показалось таким родным, что от близости к Ангелу я аж вспотел. Да и пот был какой-то особенный, липкий и гадюче-духовный, точно выделялись отходы моих самых тайных мыслей.
— Скажу по своему опыту, — добавил я, и гаденько-родной, как мысль о смерти, потик прошел у меня от солнечного сплетения до пупка, — скажу по опыту, что условием возникновения патологичности является, как ни странно, сознание того, что есть нормальный, здоровый мир… Он есть только в предчувствии, в возможности, как хотите; по существу, его нет; но идея о нем дает возможность существовать патологическому… Тупость и несуществование гармоничного, прекрасного мира и в то же время желаемость его выявляют и доказывают тотальную реальность бреда…
— Далеко, далеко пошли, — хихикнул Ангел. — Тут целая система… Великая и тайная… Как-нибудь в другой раз… Возможно, я вознесу кого-нибудь в чистую страну патологии… Патологии без конца… Многообразной… в больной красоте…
— Скажите, — перебил я, — а там, по ту сторону… духи… ведь говорят, что духовное неотделимо от добра, от нравственного начала-с, так сказать — ерунда? — ласково взглянул я, снимая свой невроз.
— Ерунда, — ухнул Ангел. — Духовное скорее неотделимо от зла… Там, среди духов, можно встретить таких патологических созданьиц, что никакие ваши земные трехголовые уродцы не сравняются… Есть существа, обособленные в своем безумии, смотрящие в себя духовным, неземным оком… Есть неслыханные параноики, несущиеся по Космосу с мыслями о постабсолютном существовании… Есть злобные, смрадные богоненавистники, кусающие свои мысли, потому что в их мыслях есть божественный свет… Или чудовищные Дон Кихоты зла, вообразившие, что существует Добро. Они с воем, с безумно открытыми для вихрей глазами носятся по Духовному Космосу, преследуя существующее только в их воображении добро. Они махают, махают своими черными крыльями, колотя пустоту, в которой они видят возносящихся Спасителей и чистых, убегающих Мадонн… Есть дующие в свою односторонность, уходящие в оторвавшиеся от всего целого облачка-миры… В этих блуждающих далеко от Всеобщего островах патоизменяется сущность этих созданий, приобретая не сходимые ни с кем черты, и эти создания уже никогда не вернутся в целое… Есть женственные видимости, поющие забытые Богом песни, существующие только до сотворения мира… Патология, патология — и нет ей конца! — закричал на весь зал Ангел.
— О, тишина, тишина, тишина, — вдруг завыл я, ничего не понимая. — Расскажите наконец мне ваши тайны деградации!
— Пошли на чердак, — пробормотал Ангел.
…Из чердака виднелся опротивевший огромный мир людей: «Но он может смываться, смываться», — визжал я про себя.
— Пока мы шли на чердак, — вдруг заявил Ангел, — я с одной деградирующей самосущностью в виде клопа — он полз по перилам, видел?! — успел обменяться информацией. У него вспыхнуло на миг сознание. Он мне рассказал свою историю. Он пал сразу и очень круто, даже сам не ожидал. По его выражению, он деградировал с быстротой падающей кометы и мигом превратился в какого-то героя. А оттуда — благо недалеко — сразу в клопа.
— А дальше? — заинтересовался я.
— Описал мне, как жил клопом у одного человека — у Немытого Ивана Петровича. Тихий это был человек и болезненный. Форточки никогда не открывал. И все о божественном думал, о спасении души. Только он от церкви давно отошел. Какая уж тут церковь. И вместо этого для спасения души совершал свои никому не понятные обряды. То на одной ноге полчаса стоял, то букварь шиворот-навыворот изучал. И все писал, писал и писал: знаки какие-то, лучи от дня своего рождения по календарю пускал. Постом себя морил, но особым, субъективным: в день своих именин и по вторникам воды не пил. А на стенках паутинки у него были, чертежи. И все говорил, что это исторически у него сложилось, традиционно, в течение всех прошлых жизней. В эдакий тихий склеп шизофренической обрядовости закопался. И во спасение души верил по-собственному: дескать, душа его после смерти превратится в красное солнышко и будет светить себе, улыбаться, мир согревать… Самосущность же одно время жила у него спокойной обособленной жизнью клопа — среди других обыкновенных клопов. Мы, деграданты, называем это станцией бесконечности и тишины. Иван Петрович, надо сказать, клопов обожал, а по несуетности своей укусов их совсем не чувствовал. Называл же их обычно по имени-отчеству. «Это Михайло Иваныч ползет», — бывало, говорил он на жирного, не совсем здешнего клопа. …Самосущность-то, неразборчивая, — прикорнув у чердачного окна, продолжал Ангел, — совсем обжилась. Кровушку пила, не раз в волосьях старика засыпала. Погуливал Иван Петрович редко, и то по субботам, но клопику было на все плевать: гульба не гульба, Бог не Бог… Бывало, мистерии старческие происходят, бабьим потом пахнет, а самосущности все одно: снует себе в волосьях или спит. Мол, меня вообще ничего не касается. Щелей, говорила она, на стенках опять же вдоволь: извилины такие, точно миры шизофренные… Спокойная была жизнь, одним словом. Чувствовал я себя — добавила мне потом самосущность — маленькой, одинокой точкой, состоящей из укуса и ползущей по безгранично-геометричному миру.