Мадам - Антоний Либера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем «серебряная» Марианна подошла к полкам, — поднялась по приставленной к ним стремянке и, достав из ряда книг какой-то толстый том, принялась его перелистывать.
«Интересно, — начал я внутренний монолог, — где Константы познакомил с этим стихотворением Клару? И в какой форме это сделал? Наизусть декламировал, как и мне? Или дал прочесть? Если он познакомил ее с гимном Гельдерлина в Центре (где бы он тогда ни находился), то вот — история повторяется, как тема в музыкальном произведении. Опять кто-то кому-то, работающему здесь, читает это стихотворение. Оно опять откликнулось — как эхо давних лет. Опять жарко пылает „священный огонь“! Возвращаются прежние времена!»
— C'est ensuite seulement que les impies[131], — внезапно раздался в тишине глубокий альт Марианны. Она смотрела в открытую книгу, держа кончики двух пальцев где-то на середине страницы. Продолжая читать, она медленно спускалась по лестнице:
нарушив свои же законы,оскорбили небесный огонь,безумно отвергнув обычаи смертных,чтобы дерзко вступить на дорогу бесчинствав попытке сравняться с богами.
Она подняла голову от книги и повернулась ко мне.
Я понимал смысл прочитанных фраз, но не мог догадаться, откуда они, из какого текста. Стихотворение, перевод которого на язык потомков Хлодвига мне якобы понадобился, я, если помягче выразиться, знал не очень хорошо. В сущности, мне было известно — по немецкому изданию — лишь то, что Гельдерлин написал его в тысяча восемьсот первом году и посвятил некоему Синклеру; что оно не зарифмовано и разделено на строфы; строфы пространные, как правило, пятнадцатистопные, и столько же их во всем стихотворении. Что же касается содержания, то здесь мои знания сводились в основном к тому фрагменту, записанному карандашом на титульном листе «Гданьских воспоминаний молодости» Иоанны Шопенгауэр, и к нескольким строфам, непосредственно с ним связанным, которые в ходе беседы перевел для меня пан Константы и которые позднее я вписал в свой «Cahier». О продолжении стихотворения и о других сюжетных линиях я не имел ни малейшего представления. Поэтому «наглецы», которые, «нарушив свои же законы, оскорбили небесный огонь», при том, что описание их безбожных деяний звучало так же великолепно, как «голос наиблагороднейшей из рек», почему-то с Рейном у меня не очень ассоциировались.
В таком положении лучше всего сохранять бдительность.
— C'est une allusion à moi?[132] — спросил я с улыбкой, стараясь прежде всего скрыть признаки растерянности и в то же время показать, что я уловил смысл прочитанного и настолько ориентируюсь в тексте, что могу вставить свою реплику, и даже на французском языке.
— Pardon, mais pourquoi?[133] — она склонила набок голову, вопросительно подняв брови.
— Voilà que moi… — я лихорадочно искал какое-нибудь ловкое выражение; наконец мне на подмогу пришла родная польская пословица: — Je me jette sur le soleil avec la serfouette[134].
— Ça n'existe pas en français, — насмешливо заметила она (опять так же, как это делала Мадам, но намного мягче) и добавила назидательно: — En français on dit «vouloir prende la lune avec les dents»[135].
— Правильно, — сдержанно согласился я, будто не то чтобы не знал, а просто забыл, как это звучит по-французски, и, придя в веселое расположение духа, когда до меня дошел смысл и острота французской пословицы, добавил с улыбкой: — Так еще точнее можно представить мою проблему.
— Точнее? Но почему?
— Если моей луной, — нашел я удачную форму для своей шутки, — является язык, искусство речи, то зубы к нему ближе, чем лопата.
— Tiens, пусть так и будет, — пожала она плечами. — Я, во всяком случае, не имела в виду ничего подобного. Зато у твоего поэта, как здесь выясняется, — она снова заглянула в книгу, — речь идет в этой фразе о тех, кто во имя благородных идей затевает революцию, но вместо светлого будущего устраивает на земле ад. В историческом смысле здесь говорится о вождях Французской революции, а в нравственном — обо всех деспотах, особенно самозванцах, одержимых hybris'ом непомерной гордыни.
Она снова подняла голову от раскрытой книги.
— Если прочитанный вами отрывок адресован не мне… то почему вас заинтересовал именно он? Ведь стихотворение очень большое — пятнадцать строф.
— Он просто на глаза мне попался, — объяснила она. — Текст приведен не полностью. Это не поэтическая антология, — она слегка приподняла книгу, которую держала в руках, — а исследования французских критиков, посвященных немецкой литературе периода романтизма. Здесь только цитаты, включенные в текст статей. Отрывок из того стихотворения, которое ты ищешь, сразу бросился мне в глаза. Возможно, таких цитат в статье много, — она повернулась к столу и, положив книгу на темно-зеленое сукно, начала методично листать страницу за страницей.
Наконец-то я снова «оказался в своей тарелке».
— Мне необходимы три-четыре начальных строфы. В основном тот фрагмент, где говорится, что больше невзгод и воспитания значит минута рождения, «когда луч света встречает новорожденного».
— «Car tel tu es né, tel tu resteras…»[136] — продекламировала она с улыбкой, как бы вопросительно. — Об этом идет речь?
О том, что «rien n'est plus puisant, que la naissance, et le premier rayon du jour qui touche le nouveau-né»[137]?
— Так вы знаете это стихотворение?! — воскликнул я.
— «Mais qui, mieux que le Rhin, — продолжала она в ответ, — naquit pour être libre?[138]» Да, это прекрасно, — с искренним чувством произнесла она. — Как тебе на глаза попался такой шедевр?
Я состроил шутливую гримасу, мол, у меня особая интуиция, и одновременно принял решение, что пора переходить в наступление.
— Если серьезно, — начал я, действительно закрыв лицо маской серьезности, — то благодаря одной пианистке… необыкновенной женщине, с которой свела меня судьба. Она учила меня музыке и игре на фортепиано и владела удивительным, волшебным даром красноречия. Я мог слушать ее до бесконечности. (Та манера речи, которая, как мне кажется, привлекла ваше внимание и даже вызвала снисходительную и ироничную улыбку, — это всего лишь далекое и… искаженное эхо ее потрясающей, очаровательной артистичности.) Она обожала литературу, особенно немецкую поэзию, и часто цитировала отрывки из разных стихотворений, как бы подкрепляя ими ту или иную мысль. И в этой коллекции отлитых в золоте стихов прекрасный гимн Рейну занимал особое место. Она знала это грандиозное произведение не в отрывках, а основательно, с начала и до конца и читала его, как молитву…
Улыбка, которая расцвела на лице «серебряной» Марианны, на этот раз достойна была уже автора «Трактата о методе».
Я взял лежащий перед Марианной на темно-зеленом сукне том исследований французских германистов и, отыскав на открытой странице нужный отрывок, стал вслух читать его (привожу в переводе с французского языка):
Каким ты родишься, таким и останешься;воспитание и беды останутся в стороне,потому что нет ничего сильнеесамого рождения и первого луча света,коснувшегося новорожденного.
Я поднял голову над книгой и с выражением восторга и благодарности взглянул на Марианну, которая тем временем присела в правом углу стола и закурила «Житан».
— Здесь речь идет о тебе, — она затянулась и выпустила струйку дыма, продолжая ласково и слегка иронично улыбаться, — или о твоей необыкновенной учительнице музыки?
— И обо мне и о ней, хотя и по-разному, — ответил я ей улыбкой.
— Итак, проблема решена. Ты нашел то, что тебе нужно, — заметила она, как бы завершая разговор, но не двинулась с места. Более того, она продолжала пристально смотреть на меня с вежливой улыбкой, обращаясь, казалось, с вопросом: «Это действительно все, что тебе нужно?»
— Спасибо, я так вам обязан, — любезно поблагодарил я ее, будто мои дела на этом тоже закончились. — Я сейчас же займусь цитатами, — и, быстро повернувшись, прошел в salle de lecture.
Я провел там намного больше времени, чем требовалось для записи одиннадцати строк найденного отрывка. Обнаружив в примечаниях еще несколько цитат из стихотворения Гельдерлина во французском переводе, я их тоже выписал, хотя на самом деле хотел просто отдохнуть от демонстрации собственного вранья и тактически выждать момент для продолжения игры, которая вот-вот должна была перейти в решающую фазу.
За «шахматную доску» я вернулся примерно через полчаса.
— Еще раз благодарю вас, — вежливо обратился я к ней, но вместо того, чтобы положить книгу на стол или еще куда-нибудь, продолжал держать ее в вытянутой руке.
— Положи книгу сюда, — кивнула она на журнальный столик, стоящий рядом с ее бюро, и опять перестала печатать на своем огромном «Ремингтоне». — И не стоит благодарности! Ведь это наша работа.