Хранить вечно - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказал, что разведчик; бесстыдно врал о своих воинских подвигах, а посадили его якобы за то, что он по пьянке ударил начальника. На перекличке он назвал 175-ю статью, т.е. бандитизм. Он хорошо знал многие тюрьмы и лагеря Союза.
В камере было все время полутемно и прохладно, к утру тянуло сырым сквозняком. Все лежали на полу на шинелях, на куртках. Мы с Тадеушем подстелили его польско-немецкую шинель и укрылись моей.
На второй день опять мою голову сжимало будто раскаленным обручем. Возобновился гайморит, вывезенный еще из старорусских болот, гнойный насморк. Утром на поверке я сказал дежурному, что болен. Через несколько часов пришел фельдшер, плечистый лейтенант, флегматичный, рассеянный, измерил температуру – больше 38, дал таблеток. Выпить нужно было при нем. В тюрьме не положено оставлять лекарство на руках у заключенного. – Компресс? – Вряд ли стоит. – Здесь сквозит, спите на полу. После компресса еще хуже простынете. Лучше просто не снимайте шапки…
На некоторое время боль ослабела. Потом, к ночи, опять усилилась, и жар, видимо, нарастал. Тадеуш наутро рассказывал, что я бредил, кричал, ругался по-русски и по-немецки. На следующий день повторилось то же. Днем – 38,5-38,6. Фельдшер принес таблетки. Облегчение. К ночи опять боль, словно выдавливают глаза из орбит. Жар. Тошнота.
В эту ночь вызвали на допрос. Привели на второй этаж по узкому коридору, заставленному шкафами. Квадратная полутемная комната, столик с лампочкой, в стороне диван. Лампа ярко светит, но в сторону от стола, не видно, кто за ним сидит. Подхожу ближе. Резкий, скрипучий, незнакомый голос.
– Не подходите. Садитесь вон там.
У стены, шагах в десяти от стола, между дверью и печкой ярко освещенный стул. Сажусь.
– Вы что, не проснулись? Почему не снимаете шапку?
– Я болен. У меня жар, гнойное воспаление гайморовых полостей.
– Здесь не больница, а следственная тюрьма. Вы должны уважать. Снимите шапку.
– Я не приговорен к смерти и не хочу кончать самоубийством. У меня жар и воспаление. Голова должна быть в тепле. Здесь ни при чем уважение.
Он помолчал.
– Ладно. Следствие по вашему делу продолжается. Я ваш следователь, майор Виноградов.
Говорит монотонно, бесстрастно.
– Имею вам заявить, что вы напрасно пытаетесь ввести в заблуждение следственные органы, чтобы скрыть свою преступную деятельность. Нам все известно. Только чистосердечное признание может спасти вас, облегчить вашу участь. Вы грамотный и должны знать слова великого советского писателя Максима Горького: если враг не сдается – его уничтожают. Понятно?
Очень болит голова, глаза. Тошнит. Что это значит? Обычный прием? Или решительная перемена – ухудшение? Чего они теперь хотят?
– Нет, непонятно. Ничего непонятно. Я никакой преступной деятельностью не занимался.
– Вы продолжаете упорствовать. Вы уже дали неправильные показания. Как я убедился, вы пытались ввести следствие в заблуждение, тогда как нам известно, что вы защищали немцев и стали на путь антисоветской клеветы. И только если вы искренне признаете свою вину и поможете следствию вскрыть идейные корни и причины вашей пропаганды буржуазного гуманизма… Значит, все о том же…
– Это неправда. Меня оклеветали… Моя пропаганда – это пропаганда социалистического гуманизма, а не буржуазного, я не немцев защищал, а социалистическую мораль нашей армии. Все это я уже объяснил капитану Пошехонову, он записал в протоколе… Больше ничего сообщить не могу… У вас ведь есть тот протокол.
– Что у нас есть, вас не касается… Следствие начинаем сначала… С самого начала… Будем расследовать идеологические корни.
Боль усиливалась, злее, нестерпимее. Сперва от яркого света, согревшего лоб и скулы, стало чуть легче, но потом еще хуже. От боли, от жара, от запаха гноя – приступы дурноты и страх, вот-вот потеряю сознание. Наушники шапки опущены, я нагнулся вперед к столу, чтоб разгядеть, чтоб лучше слышать, не заметил, что кто-то вошел. Вдруг справа голос. Оглядываюсь. Высокий, в сияющих сапогах, в тыловой фуражке. Подполковник. Светлые перчатки. В правой руке длинный кусок резинового шланга, похлопывает по левой. Говорит громким, барственно сытым, брезгливым голосом:
– Не хочет сознаваться? Уж лучше признавайся добровольно, а не то найдем другие средства!…
Внутри все пусто. Был жар. Стало холодно и пусто.
Только голова – стиснутый ком боли и тошноты. Значит, опять, как в ежовские времена в 37-м году будут пытать? Заставят признаться, оговаривать. И тогда все равно помру, только подло, медленно. Вижу над собой белое, холеное лицо, презрительно оттянутые книзу губы, подбритые бачки, золотые погоны, черный резиновый шланг на белой перчатке…
Рывком вскакиваю. Спиной к печке – теплая – хватаю стул за спинку, поднимаю перед собой. Шинель внакидку мешает… Мгновение острой радости – вижу, как он испуганно шарахается, закрывается рукой. Ору. Хрипло, визгливо. Слышу себя, но уже не могу остановиться…
– Значит, бить?… Меня бить?… Хочешь бить… твою мать… Так бей сразу насмерть… гад… тыловая крыса… Бей насмерть, бей не резиной хреновой, а пулей, не то я хоть стулом, а сдачи дам, в твою бритую морду… бога душу мать… Резиной пугать… я немецких снарядов не боялся… Убивай, гад… Но советская власть тебе заплатит за меня…
Ору. Чувствую, деревенеет затылок, шея. Вот-вот упаду. Только бы не выпустить стула.
По коридору топот. Вбегают несколько человек. Зажигают лампу у потолка. Толстый полковник с красным, жирным, оплывшим лицом тянет ко мне стакан воды.
– Да брось, брось… На, выпей… Никто тебя не собирается бить… Брось, успокойся… На, выпей… На, закури… Ну чего ты, Баринов, что за глупые шутки. Это же наш пареньБоевой… Фронтовик… Ну оступился… Перегнул… Мы поправим, поможем… Никто тебя не собирается ни бить, ни убивать… Садись, успокойся, кури.
…Сажусь, но теперь уже сам ставлю стул в угол у печки. Могу опираться на него боком. Пью, закуриваю длинную толстую цигарку из сладко-душистого трубочного табака, насыпанного полковником. Боль и тошнота, скрывшиеся было на несколько мгновений, опять подступают, и вот еще новое. Со стыдом чувствую, что реву – текут слезы, которых не могу удержать. Начальник следственной части полковник Российский успокаивает меня, уговаривает, ходит по комнате, размахивает короткими руками-ластами, трясет большим рыхлым брюхом, переваливающимся через ремень.
Он хвастается: я старый чекист, я ветеран, я еще с Феликсом работал, я и с эсерами дело имел, и с троцкистами, и с бухаринцами, я убийцу Кирова допрашивал. Меня, брат, не проведешь.
Вперемежку с этими сообщениями о себе он говорит:
– Раскалывайся, брат, раскалывайся. Мы тебя знаем. Мы тебя лучше знаем, чем ты сам себя знаешь. Но нам что интересно. Чтоб ты показал свою искренность, чтоб идейно разоружился.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});