Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я бы костьми лежать остался там, но… Не об этом.
Одна из них, Елен Прекрасных, Лена Елистратова, не объясняя причины, что не обязана была, наверное, и делать, отказалась наотрез танцевать с Рыжим и весь вечер и всю последующую за ним белую короткую ночь провела с Устиненко Колей. Оба они, и Лена и Коля, с Линьковского края, живут – дома наискосок. Я в первом классе только с ними познакомился, а до того их и не видел – Линьковский край для нас тогда был краем света. Дружить они начинали еще летом после восьмого. В девятом почему-то разошлись. Коля тогда увлекся Валей Поздняковой, по прозвищу Панночка, – как прочитали Гоголя, так разом все и ахнули: Так это ж Валя! – которая была на год старше нас, училась уже в медицинском училище в Исленьске и в Ялань приезжала только на праздники да на каникулы. Теперь вот снова: Лена Е. плюс Коля У., чему равняется – известно. Их это дело. Не вникаю. И говорить или слушать о таких сложных ситуациях, или комбинациях, мне не нравится. Обезумевший в очередной раз от свалившегося на него, как снег на голову, горя из-за рассыпавшейся в прах и в одночасье – безудержной и пылкой, с его стороны – любви, решил Рыжий с ходу, оповестив сначала всех об этом, повеситься на вышке интерната; веревку где-то раздобыл; успел уже и петлю сделать; место искал, где привязать, по чердаку, как зверь, метался. То одно его не устраивало – не развернуться, очень тесно, то другое ему мешало – кучи голубиного помета, то что-то третье – как будто свету было недостаточно. Какой там свет, на чердаке-то? Через окошки только слуховые. Не днем, а ночью, хоть и белой. Едва уняли, привереду. Спустились мы с чердака вместе с ним, с несостоявшимся самоубийцей, вниз, битый час утешали его, не выпуская из комнаты, и убеждали, что утопиться будет лучше, чем повеситься, а утопиться можно и в Ялани да и на Ленкиных глазах – это тебе мы, мол, устроим. Я жить не буду все равно. Ну, мы-то знаем. Найденная им где-то веревка оказалась гнилой, порвалась тут же. Привязали мы его, страдальца, к кровати крепко-накрепко ремнями, словно буйного в психушке. Ох, и повыл же, видеть надо было это, поплевался. Меня убить пообещал, прежде чем сам с собой покончит. Угомонился чуть и водки попросил – как перед казнью. Выпил из рук моих полный стакан и не поморщился – как воду; тут же уснул, будто ребенок. Освободили его утром. Полдня ни с кем не разговаривал. После и песни с нами уже пел. Правда, с тоской смотрел на Лену. А Лена с Коли не сводила глаз. Ну и вмешайся, разбери их.
Пока живые. Я и Рыжий. Вчера пришел ко мне – ключ разводной ему понадобился, свой где-то, дескать, потерял – и спрашивает: «А Танька как тебе, Истома?» А я: «Какая?.. Танек много». Да не твоя, мол, не волнуйся. «Я не волнуюсь, – говорю. – Сладких?» Ну, мол. «А чё?» Да, дескать, так.
«Танька как Танька», – так ему ответил. Танька – нормальная девчонка. Только высокая. Как Анна Герман. Даже лицом похожа на нее. Рыжий растет еще, наверное, – догонит.
И с ним, с Рыжим, стало все опять понятно, можно быть за него теперь спокойным – его влюбленностей на всех девчонок мира хватит, вставайте в очередь, девчонки, – и месяц или два можно за него теперь не волноваться.
Пошел с ключом моим домой, за ворота нашей ограды вышел и тут же, слышу, завопил:
Не тревожь ни себя, ни меня!Не найдешь ни следа, ни огня!Что прошло, то прошлоИ быльем заросло!И опять на душе светло-о-о!..
Ну, я подумал, Казанова. Ну, я подумал, Магомаев.
Назавтра, в полдень, что было с вечера еще условлено, собрались мы снова в школьном спортзале, словно не ждавшем нас так скоро и не пришедшем в себя после нашего полупечального веселья, – как-то растерянно на нас глядящем. Поодиночке мало кто пришел, больше по двое или трое, как будто группами диверсионными с очень опасного задания вернулись, тихие. Кого где новый день застал – оттуда. Иной как будто, и на самом деле, прямо с фронта – в костюме мятом, не причесан, не ранен, к счастью. Кто только чаем, кто более крепкими напитками, оставшимися после праздника по разным закуткам, силы свои восстановили. Я – лимонадом. С учителями попрощались. На Кемь сходили – наш обычай, – и в Полоусно Кемь ведь, как у нас, там только яр гораздо ниже нашего и не такой, как наш, красивый. Договорились клятвенно, что каждый год мы, выпускники одна тысяча девятьсот семидесятого года, будем встречаться, куда кого судьба не занесла бы; если не явишься – предатель. Местные – разошлись, а интернатские, кому было на чем, стали разъезжаться. За Таней с Дусей парень из Черкасс на «Москвиче» приехал, Поземский Федя, моторист, увез их.
А мы, яланские, пешком домой гурьбой направились.
Идти двенадцать километров. Как от Ялани до Черкасс. Дорога – все повороты, спуски и подъемы – нами изучена – не заблудиться.
Погода была отличная. Не как сегодня. Мне и такая, правда, нравится. Небо было чистое. Не как нынче. Синее – как на Пасху. Зелень свежая, не запыленная. Черемуха тогда еще не отцвела полностью – белела в зарослях и аромат распространяла. Покосы в пойме Кеми, заливные, словно застеленные коврами, были еще сплошь красные – от жарков, тогда еще не увядших и лепестки не обронивших. В бору, который называется Яланским, или Монастырским, пахло песком, смолой, нагретыми солнцем стволами сосен, хвоей и багульником.
И комары, как только сделалось тепло, сразу же полетели – шли мы и отбивались от них ветками. Кто-то курил – от них спасался дымом.
Я и Галя – чуть отстали. Вынужденно: ногу она натерла в новой туфле и прихрамывала – я ее за руку держал. И чувство странное изведал… Мы же с яслей еще знакомы с ней, словно сестра мне. Но – не сестра! – громко мне кто-то объявил об этом будто вдруг, и я опешил. Но кто роднее может быть?.. В сердце какая-то сумятица. Не в сердце, может, а в душе? И с этим надо будет разобраться.
Коля Устиненко играл на гитаре, пел песню:
Если я заболею,К врачам обращаться не стану,Обращусь я к друзьям —Не сочтите, что это в бреду:Постелите мне степь,Занавесьте мне окна туманом,В изголовье поставьте упавшую с неба звезду!..
Потом – про Ланку. Ну, и Высоцкого. Про друга.
После все вместе:
Детство мое, постой,Не спеши, погоди.Дай мне ответ простой —Что там впереди?..
Не было с нами только Сапожниковой Райки, голосистой. И мы тогда еще не знали, что случилось.
Леха, мой приятель, которого я пригласил на наш праздник, ночью уже, повез Райку покатать на самосвале. Я и не знал, когда они уехали, – тайком исчезли, незаметно. Не только я – никто не видел. В сторону города поехали, а не к Ялани. Перевернулись в Сергином логу – с моста упали – высоко там. Райку как-то выкинуло из машины, и она ударилась о дерево, там и нашли ее, бездвижную. Так вот пока и не пришла еще в сознание. Выживет или нет, еще вопрос, для нас мучительный, конечно. И для родителей ее. Для брата – Саньки. И врачи толком ничего сказать не могут – не обнадеживают зря, возможно. А Леху – того так зажало в смятой чуть ли не в лепешку кабине, что у него отняли после ноги. По колени. Лежит он в больнице. Ездил я к нему несколько раз. И вчера был. Мать возле него находится постоянно, там и ночует иногда. Тетя Катя. Плачет. Смотреть на это невыносимо. И на него, и на нее. Он у нее один на всем белом свете, никого больше нет. И она у него одна. Танин отец без ног, но тот-то хоть после войны. А тут… Будут судить. А как судить его, безногого? Может, и обойдется. Райка, уж та не померла бы. Подумать страшно. Улыбается Леха. Но через силу. Так мне кажется, когда вижу. Так и есть, если представить. По-настоящему жалеет Райку, не потому, что за судьбу свою боится, а потому, что он причиной, свою вину переживает сильно. «Я, – говорит, – не верю, что у меня нет ног. Я не смотрю на них, но чувствую, могу и пальцами пошевелить… Только вот больно очень… там, где… это… До свадьбы, может, отрастут», – еще и шутит. И всегда спросит: «Как там Райка?» А как она? Пока никак. И говоришь ему: «Нормально».
Я позвал на праздник Леху, на мне лежит и часть ответственности. Теперь и с этим надо жить.
Ну, словом, вот… со школой попрощались.
Все проходит, все невечно, как на небе звезды гаснут без следа…
Гаснут-то гаснут, но они же остаются, их в свете дня не видно просто.
Теперь – вперед.
Молодым – везде у нас дорога, старикам – везде у нас почет… Я другой страны такой не знаю, где так вольно дышит человек. Нормально.
В глаза бросается: ребята изменились. И девчонки, и парни. Вид у всех, кого ни встречу, озабоченный. Кто поступать куда, раздумывает, кто – на работу где устроиться. Теперь хоть паспорт можно получить, раньше же их не выдавали деревенским. Не всем, конечно. Тем, у кого родители работали в колхозе. Как крепостные. Есть и те, кому совсем не позавидуешь, у которых главная сейчас, на этот момент жизни, забота, когда и как – шумно или скромно – сыграть свою свадьбу, к какому приурочить празднику, чтобы успеть с ней до рождения ребенка, – а то на свадьбе прямо закричит. Шурка Пуса и Борониных Оля. Мы их давно уже зовем семейные. Оля ходит, как гусыня, с боку на бок переваливается – видеть ее такой смешно и непривычно. Лицо в пятнах – даже жалко. Шурка – в отцы готовится – сияет. Жить собираются пока у Шурки. Уже и комнатку отгородили им. В гости, мол, как устроим-обустроим свое гнездышко, всех позовем – не разместимся.