Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да. Спрашивать можно. Хорошо, что ты сказал так и что спросил меня. И хорошо, что я так тебе ответил. Это правильно и для тебя, и для меня. Тебе понятно? Надеюсь, это не слишком сложно, разберешься. Я не увиливаю от вопроса.
– Так что же, годится мне так говорить или не годится? Я не знаю.
– Не знаю, – покорно повторяю я. – Я и сам не уверен, что мне нравится Дерек, вернее, его состояние, то, какой он есть, а может, даже и он сам. Не уверен. Но все мы часто вынуждены мириться с тем, что нам не нравится. Вот и я тоже. С моей работой. Не знаю я покуда, как быть с Дереком. И никто мне тут не поможет.
– Я из-за него стесняюсь.
– И я.
– Мне стыдно звать к нам моих товарищей. Еще станут надо мной смеяться.
– Нам тоже. Но мы стараемся не стыдиться. Нам не должно быть стыдно. И ты постарайся не стыдиться. Это ведь не наша вина, совсем не наша, вот мы и делаем вид, что нам не стыдно. О чем еще ты хочешь спросить?
– Про деньги.
– Что именно?
– Ты ведь хочешь, чтоб я говорил тебе все, что думаю, да?
– Ты про свои карманные?
– У нас есть деньги?
– Чего ты хочешь?
– Не в том дело.
– А в чем?
– Ты мне покупаешь все, что я хочу.
– Пока.
– У нас очень много денег?
– Смотря как считать. Мы не миллионеры.
– Но нам хватает?
– Смотря как считать.
– Так нехорошо, – с упреком говорит он. – Ты шутишь. А я серьезно.
– Хватает, чтобы еще и отдавать? – по-прежнему шутливо говорю я, поддразнивая его.
– Ты и сам отдаешь деньги, – возражает он, защищаясь.
– На борьбу против рака и всякого такого. Не просто кому попало. Не каким-то ребятишкам. Я не швыряю деньги, словно они жгут мне руки, не отдаю их ребятишкам, которых даже толком не знаю.
– И против лейкемии? – спрашивает он.
– Так и знал, что ты спросишь. Хочешь, чтоб я дал?
Он пожимает плечами, почти равнодушно.
– Наверно, хорошо бы. Только не те, которые на рак.
Так и знал, что только скажу тебе про лейкемию, и ты станешь тревожиться. Зря я сказал.
– Вовсе я не тревожусь. Я еще даже не знаю, что это такое.
– А разве из-за того, чего ты не знаешь, ты не тревожишься?
– Из-за чего, например?
– Зачем же я стану тебе говорить, если ты сам не знаешь?
– Теперь я стану тревожиться. Стану теперь тревожиться, о чем это еще надо будет тревожиться, – прибавляет он с хмурым смешком.
– Очень многие как раз из-за этого и тревожатся.
– Тебе не нравится, что я раздаю деньги, – замечает он. – Ты сердишься, да?
– Ты потому их и раздаешь?
– А вот не скажу.
– А вот изволь этого не делать.
– Чего-о?
– Получишь по заднице, – весело предупреждаю я.
Я рад, что мы так свободно разговариваем друг с другом. (Я наслаждаюсь минутами, когда ему как будто хорошо со мной.)
Он имел обыкновение раздавать деньги (возможно, и сейчас раздает или опять примется раздавать, когда станет тепло и он будет проводить много времени на улице с другими ребятишками) – пенни, пятицентовики, десятицентовики (те, что давали ему мы, или он сам их брал, хотя не кажется мне, что он уже таскает у нас мелочь или балуется спичками. Это начнется вместе с мастурбацией. Так было у меня. Я у всех домашних таскал монеты и тайно поджигал все, что хранилось в аптечке и могло гореть ярким пламенем. Я выдавливал у себя на лице угри и играл с зажигалками. Мы не хотели, чтоб мой мальчик раздавал деньги. Я пытался убедительно растолковать ему, почему не годится отдавать кому-то другому наши подарки, а деньги, которые мы ему даем, – это подарок. Говори не говори – как об стенку горох. Он всякий раз покорно меня выслушивал, но смысл моих слов до него не доходил. Лицо его оставалось безучастным, терпеливым и снисходительным. Я и сам не знал, что хотел ему втолковать и почему пытался его остановить. Почему упорствовал. Ведь речь шла о сущих грошах, а я воевал с этой его привычкой так же рьяно, как некогда набрасывался на угри у себя вокруг носа, одержимо выдавливая крохотные желтые тычинки – скорее всего, это был гной. Вероятно, я считал его неблагодарным). Вероятно, он и сейчас раздает деньги; он и его приятели, так же как моя дочь, вообще-то вовсе не щедрая, и кое-кто из ее ближайшего окружения, то и дело дают друг другу и берут друг у друга деньги и разные вещи – без счету и не требуя возврата. Очень надеюсь, что он не отстал от этой привычки (хоть я и выговаривал ему за нее): хотелось бы, чтоб он рос щедрым. Так чего же я читал ему нотации? Хотелось бы, чтобы он вырос таким, как те юноши и девушки, их теперь немало, которые, видно, хотят обращаться друг с другом по-хорошему. Они одалживают даже автомашины. Мы в их годы машин не одалживали. Вот бы мне стать одним из них; вот бы мне дано было снова стать молодым и таким, как они. Вот бы знать, что они и вправду счастливы и довольны жизнью. (Дочь моя не счастлива, и сын тоже, но, может, для нее это еще впереди, и для него впереди. Может, они еще будут счастливы.) Всякий раз, как я вижу: молодой парнишка и девчонка (даже не обязательно хорошенькая) идут или сидят, при всех доверчиво и любовно обнявшись, – я чуть не падаю, сраженный пронзительной завистью и вожделением. Нет, не вожделением. Завистью. Страстным желанием. Бывает, иной раз я и сам окажусь с такой вот девчонкой; но она, наверно, думает, я слишком «добропорядочный», даже если какое-то время я ей нравлюсь (и она со мной спит). А я думаю, она права: я и правда «добропорядочный». Даже стеснительный. Мне неловко, даже когда я приударяю за какой-нибудь девчонкой, по обыкновению пуская в ход свои наглые, непристойные (и избитые) остроты, и оттого, что так себя веду, роняю себя в собственных глазах, даже в ту самую минуту и даже если все идет, как мне хочется. Изменять жене мне не в радость, право слово. Лечь с женщиной и то мне вроде не в радость. Иногда это приятно. В других случаях – одна физиология. А должно бы быть что-то еще? Раньше бывало. Раньше во всем бывало куда больше жару. Раньше, закидав его хитроумными и настойчивыми вопросами и узнав, что он опять отдал деньги, мы с женой всякий раз ожесточенно его упрекали. Иногда он отдает их даже не тому из ребят, кто ему больше по душе, и не давнему знакомцу, но кому-нибудь, с кем познакомился только этим летом и сейчас случайно встретился на прогулке, – вроде тому было нужнее. Иногда никаких других объяснений у него для нас не находилось. Вот так же он отдает печенье, конфеты, дает играть своими игрушками, даже новыми. когда он дает другим детям играть новой игрушкой, которую мы только-только ему подарили (нам кажется, она еще скорей не его, а наша), меня это почему-то злит (и жену тоже… мы ревнуем, не можем с этим примириться).
Раньше я все к нему присматривался, старался отыскать некую закономерность, думал, может, ребятишки, которым он отдает свои пенни, пяти– и десятицентовики впрочем, целых десять центов он, может, никому и не давал, – отличаются каким-то определенным характером или жизненным опытом. Но никаких закономерностей не обнаружил. Он понял, что мы наблюдаем за ним, обсуждаем его поведение. Я ему сказал: это тебе мерещится. Иногда ему и вправду мерещилось. А иногда и нет. Я и сейчас внимательно к нему присматриваюсь. (Если мой мальчик когда-нибудь подумает, что в детстве за ним следили, размышляли, судили и рядили о каждом его поступке, говорили о них, он будет недалек от истины. Это будет не такое уж заблуждение.) Я чувствую себя таким дураком, и так мне стыдно за то, как я себя вел (и возможно, еще не раз буду себя вести). Ведь речь шла всего о каком-нибудь пенни, пяти или десяти центах. А какой шум мы поднимали, моя взрослая жена и я; как возмущало нас и шокировало, что наш пяти-, шести– или семилетний мальчик отдал полученный от нас или от кого-нибудь другого пенс, или пятицентовик, или десятицентовик, который был ему без надобности. Мы на него не кричали. Хуже: мы говорили с ним свысока, наша опека унижала его. Мы никогда всерьез на него не сердились, никогда по-настоящему не злились. Только делали вид (это, должно быть, еще сильней его озадачивало), бывало, повышаем голос (мол, не для крика, а чтоб он лучше прочувствовал) и уставимся на него в упор, будто он уж так нелеп и смешон, даже не верится. Мы хихикали, и ухмылялись, и весело, ехидно острили (а дочь, чувствуя, что ему уделяют больше внимания, чем ей, забивалась в угол и оттуда смотрела на нас с упреком, тогда она была еще маленькая и слишком сдержанна, чтобы зло нам перечить, как часто делает теперь), и покровительственно, безжалостно внушали ему, что не следует, не полагается, просто-напросто нельзя отдавать свои деньги.
– Почему?
(В самом деле, почему? Кто его знает? Мы не знали. Хотя ничуть не сомневались, будто знаем.) Неизменно доброжелательные и неунывающие, мы снова и снова брали на себя труд растолковывать ему, что, осуждая его (таков наш родительский долг, давали мы понять), по-прежнему его любим, и не наказываем, и всерьез не сердимся; но мы и вправду старались научить его уму-разуму – настойчиво, упорно, одержимо разъясняя, почему он поступает неразумно и неправильно, исполненные нежности и терпимости, мы, однако, усердно осыпали его упреками (набрасывались вдвоем на одного).