Перехватчики - Лев Экономов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как бы я поступила по отношению к кому? К моему хорошему товарищу, который совершил ошибку, или ко всем, кто не увидел обратной стороны медали?
— И к нему и к его друзьям. Люся задумалась:
— Это, наверно, зависело бы от поведения его и их.
— Допустим, он ведет себя героем. Но виноваты в этом и они, сделав из него кумира.
— Тогда я постаралась бы открыть всем глаза. Разоблачила бы его.
— Но он же твой хороший товарищ. Это было бы не по-дружески с твоей стороны.
— А обманывать меня и других моих товарищей — это по-дружески?
— От этого обмана никто не пострадал.
— Подожди, подожди. Ты сказал, что виноваты и они, сделав из него кумира. Однако они были бы менее виноваты, чем я. Они не заметили, что в трудное положение он попал по своей вине. А я заметила, но никому не сказала. Таким образом я встала на сторону обманщика. Сегодня мы обманули в малом, и от этого никто не пострадал, а завтра обманем в большом.
Я могла бы тебе привести пример из жизни медиков. Ложь одного врача привела к смерти больного. Вот почему я разоблачила тогда Сливко с его зрением.
Нет, я бы ни за что не стала потакать обманщику, подстрекать его на дальнейшие нарушения.
— Не стала бы толкать его по скользкой дорожке, в яму, — сказал я.
— Вот именно. А в чем дело-то? Кто этот твой хороший товарищ?
Мне не хотелось, чтобы Люся знала, что речь идет о соседе по квартире.
— Это досужий разговор. Куда ты собралась? Люся погрозила пальцем.
— Зубы заговариваешь. Ну, ну. Мне не привыкать. Только я обо всем догадалась, — она кивнула на радио, — его имеешь в виду.
— Ты у меня ясновидящая.
Люся усмехнулась:
— Не очень-то хочется портить отношения с соседями. Но что поделаешь!
Я посмотрел на нее, и мы засмеялись, подумав в эту минуту об одном и том же: легко быть добродетельным по отношению к другим, но не к себе.
— Куда ты собралась? — повторил я вопрос.
— К Истоминым. Там сегодня совет.
Членом женского совета Люся стала с осени минувшего года, и теперь мне частенько по вечерам приходилось домовничать с дочкой, а она заседала с другими женами, решала какие-то вопросы и была довольна, что находит применение своим силам.
Оставшись один, я снова стал думать о Лобанове, о том, как он вышел сухим из воды. Но сумеет ли он и в другой раз так сделать — это еще вопрос.
Я все больше убеждался, что оставлять без внимания его поступок не годится. О нем в полку должны знать.
Люся вернулась через час — разгоряченная, запыхавшаяся.
— Не просыпалась еще? — она на ходу сбросила пальто и склонилась над кроваткой. — Спит.
— Ну о чем нынче говорили, что решили? — Я знал, что Люсе будет приятно рассказать о своих делах.
— Говорили о строительстве в гарнизоне клуба.
Она присела на стул и стала подробно рассказывать, как прошел совет, кто что говорил.
— Надоело воевать с заведующим столовой. Сколько раз по его вине срывались репетиции! Мы решили: построим клуб и не пустим его, — она засмеялась. — Вот и будет знать, как душить Народные таланты.
Помолчав немного, Люся сказала:
— Университет культуры при клубе откроем. С самыми различными факультетами. Хочешь — иди в литературный, хочешь — в музыкальный, а то и по домоводству. Правда, здорово? Может, удастся и медицинский факультет организовать. Вот тогда бы я нашла дело.
— Конечно, организуете. Всё в ваших руках.
— И Семенихин так сказал. По его мнению, гарнизон должен стать своеобразным культурным центром района. Ведь у нас какие силы есть! Если все их привести в действие и направить в одно русло, то можно культурную революцию совершить.
Глядя на Люсю, я думал о том, что ей нельзя перенапрягаться, потому что все это может надломить ее ослабленные силы и обязательно скажется на ребенке.
— Что же там будут делать женщины? Среди вас, кажется, немногие имеют строительные профессии?
— Вот в том-то и дело. Пока решили стать подсобницами. Одновременно будем учиться на штукатуров, маляров.
— А ты знаешь, что должны делать подсобники?
— Подготавливать материал. Подносить и относить.
— Вот именно: подносить и относить. Вряд ли это хорошо, учитывая, что у тебя грудной ребенок.
— Знаю. Мы решили работать по мере своих сил. Не перенапрягаться. — Она поцеловала меня. — Милый, как приятно, что о тебе кто-то заботится. Я такая счастливая!
Ложась спать, Люся спросила:
— Как решил поступить с Лобановым? — Не знаю, — ответил я.
РЕЖИМ, РЕЖИМ И ЕЩЕ РАЗ РЕЖИМ
Может, я и промолчал бы о Лобанове, если бы не это комсомольское собрание эскадрильи с такой неожиданной для всех повесткой: «Режим летчика».
Доклад сделал полковой врач. То, что он говорил, было не ново, режим нами нет-нет да и нарушался. Но Александрович за простыми, безобидными на вид фактами сумел увидеть нечто серьезное и показать нам, как бывает, когда летчик поднимается в воздух хорошоотдохнувшим, и к чему может привести несоблюдение им строжайшего режима.
В качестве положительного примера он рассказал, о случае, который произошел с Лобановым.
— Легко представить, что могло произойти, если бы летчик Лобанов был утомлен и, поддавшись панике, не сумел быстро среагировать в этом особом случае полета, — говорил Александрович своим жидким тенорком. — В лучшем случае полк потерял бы дорогостоящий самолет, а в худшем — летчика.
Но Лобанов, как вы знаете, не растерялся, в критический момент, не утратил надежды на спасение самолета и самого себя. Благодаря крепости духа и способности мыслить логично он выиграл борьбу с трудностями и теперь сидит с нами.
Я посмотрел на Лобанова. Он самоуверенно улыбался. Кому-то подмигнул, а потом сделал комично-серьезное лицо. — он явно смеялся над Александровичем.
А сидевший рядом Шатунов низко опустил львиную голову и что-то чертил в блокноте… Мне показалось, что Михаилу стыдно за товарища, да и за себя, наверно.
Мне тоже было стыдно. И еще меня разбирало зло: неужели мы не можем смотреть правде в глаза?
Нет, можем! Вот почему, когда начались прения, меня словно кто-то подстегнул. Не отдавая еще полного отчета своим действиям, я попросил слова и, выйдя к столу, рассказал собравшимся все, что думал о Лобанове.
Надо было видеть, как это было воспринято летчиками. Они заворочались на стульях, многозначительно, покашливая и бросая на Лобанова любопытные, не лишенные насмешки взгляды.
— Лобанов и попал-то в сложное положение, потому что не сумел быстро среагировать в создавшейся обстановке, его реакция была замедленной, потому что мозг работал вяло.
— Почему вы только теперь, спустя две недели, об этом говорите? — спросил Семенихин, пристально всматриваясь в мое лицо. «Ну-ка, что ты нам на это ответишь», — говорили его прищуренные глаза.
— Боялся. Думал, что предаю товарища. — Я вдруг почувствовал себя удивительно легко, словно с плеч свалилась непосильная ноша. — Лобанов всех обманул. Но в первую очередь он обманул себя.
— Это неправда! — усмехнулся Лобанов, оглядывая свои блестящие ногти. — Это надо доказать.
«Ну как я могу это сделать, если другие набрали в рот воды? Неужели они так молча и просидят до конца собрания?»
— Нет, правда! — сказал, встав со стула, Михаил.
Мне-то понятно было, какую победу ему пришлось выдержать над собой, чтобы выступить против друга. Но иначе, видно, не мог этот правдолюбец. Теперь все смотрели на Шатунова.
— В том, что произошло, я виноват, — продолжал Михаил. — Мы живем с Лобановым, и мне лучше известно, как Лобанов соблюдает предполетный режим. Вместо того чтобы одернуть товарища, я частенько вместе с ним, мягко выражаясь, бодрствовал перед ночными полетами.
Теперь Лобанов уже не строил геройских поз, не кричал, что это неправда, он только нервно покусывал яркие, красиво очерченные губы, метая из глаз молнии. Я только сейчас заметил, что у него были сильно прижатые уши без мочек, сдавленный у висков лоб и по-женски капризный рот.
Мое выступление словно подогрело собравшихся. Один за другим подходили летчики к столу президиума и рассказывали, как они соблюдают режим, критиковали себя и товарищей, А больше всех, конечно, досталось Лобанову.
Попросивший слово после перерыва Истомин назвал его обманщиком.
— Нелегко мне, товарищи комсомольцы, выступать на этом собрании с обличениями, — сказал он. — Ведь я обычно ставил Лобанова в пример. Что там говорить, летчик он способный, летает смело, хотя, может быть, несколько и небрежно. И вот эта-то небрежность привела Лобанова к тому, что он ослабил требования к себе, заболел самой страшной для летчика болезнью — зазнайством и самоуспокоенностью.
К своему стыду, я этого не заметил, другие тоже не заметили, а кто заметил, не сказал и тем самым сослужил для всех нас плохую службу. А ведь приди Шатунов или Простин ко мне перед полетами и скажи: так, мол, и так, Лобанов сегодня не отдыхал, — нам бы вряд ли сейчас пришлось склонять здесь его имя. И самим казниться не нужно было бы.