Писатель в газете - Гилберт Кийт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, я не говорю о душе свиньи, свинья не считается с общественным мнением. И вообще, свинья хороша не только толщиной. Красота свиней — в сонном совершенстве формы, роднящем их с мягкой силой Южной Англии, где они и живут. Этим даром наделены еще два представителя тех мест: тихие, округлые меловые холмы, огромные — и все же простодушные, и сильные сучья старых буков, которые в тех местах так неправдоподобно толсты. Три священных символа — бук, свинья и меловой холм — выражают великую суть Англии: добродушную силу. Стыдно вспомнить, что наш герб пересекают чужеземной поступью три льва или, может, леопарда. Почему не три свиньи на червленом поле поднимают переднюю лапу и смотрят на нас? Страшно подумать, что четыре каких–то льва лежат у подножья Нельсоновой колонны; столь английскую святыню должны охранять четыре борова. Быть может, наших скульпторов привлечет эта мысль; быть может, любимая сорокапудовая свинья обитательницы Эппинга станет натурщицей и разрешит наконец эти проблемы.
Кроме того, мы не знаем, какие дивные превращения претерпела бы ручная, комнатная свинья. Собаку приручили — то есть рассобачили. Ни один человек в Лондоне не знает, какова на вид собака. Вы узнаете дога, узнаете сенбернара, но, встретив на улице Собаку, убежите, громко вопя. Сотни, если не тысячи лет никто не глядел на это мохнатое чудище. Почему же нам не поверить в возможности кровного свиноводства? Можно вывести много пород, самых завлекательных. Свинья величиной с пони шествовала бы по улице, как сенбернар, не привлекая внимания. Элегантные, поджарые свиньи мчались бы по полю, как гончие. Мы встречали бы свинок коренастых и бодрых, как скочтерьеры, трогательных, как спаниели. Искусники свиноводы могли бы восстановить грозу лесов, клыкастого борова, который таинственней, огромней и кровожадней самого гигантского пса. Нежные хозяева, любители декоративных пород, могли бы выстригать и укладывать щетину, как локоны пуделя… Немного системы — и у нас были бы свиньи–овчарки и свиньи–мопсы.
Почему вы колеблетесь? Почему вам кажется, что вы в чем–то выше бедной дамы, не желающей расстаться со своей любимицей? Почему вас не тянет прижать свинью к сердцу? Разум говорит, что она красива. Эволюция сулит, что она станет еще лучше. Может быть, вам мешает инстинкт, предрассудок, традиция? Что ж, примените все это к женщинам, детям, животным — и поспорим снова.
ИРЛАНДЕЦ
На днях я посмотрел ирландские пьесы с участием настоящих ирландцев — крестьян и бедноты, — созданные вдохновением леди Грегори и мистера У. Б. Йитса. Помимо игры актеров и качества самих пьес (и то и другое отличалось достаточно высоким уровнем), постановка обращает на себя внимание уже тем, что в ней проявляется живой и скептический интерес ирландцев к англичанам, интерес, ставший источником стольких радостей и бед. Коль скоро нам принадлежит сомнительная честь создания образа Ирландского Простофили [186], ничуть не удивительно, что и ирландцы вознамерились ответить тем же. Всем нам приходилось видеть, как чистокровный англичанин исполнял на сцене роль Пэдди [187]. Не удивительно, что теперь чистокровный ирландец в свою очередь создает комический образ английского джентльмена. Познакомившись и с тем и с другим, я могу, положив руку на сердце (хотя мои скромные познания в физиологии не позволяют с точностью определить его местонахождение), во всеуслышание заявить, что английский джентльмен в исполнении ирландца являет собой еще более жалкое и удручающее зрелище, чем ирландский слуга в исполнении английского джентльмена. Комический англичанин в ирландских пьесах выведен не просто дураком, но слабонервным дураком; этот постоянно взвинченный, суетливый чудак не в состоянии вызвать к себе снисхождение ни силой, ни слабостью. Все это лишний раз подтверждает тот общеизвестный факт, что представления обоих народов о национальном характере своих соседей совершенно не соответствуют действительности; то, что почитается неоспоримой реальностью, является на деле откровенной фикцией. Миф о Беззаботном Ирландце сродни мифу о Педанте Англичанине, поскольку и тот и другой порождены полным отсутствием взаимопонимания между англичанами и ирландцами. Если на то пошло, было бы, пожалуй, вернее называть англичанина беззаботным, а ирландца — педантичным. Впрочем, и эта гипотеза также не вполне достоверна.
Если люди не близки по духу, им лучше не жить поблизости. Возможно, Библия учит нас любить своих ближних, а также любить своих врагов отчасти потому, что ближние и враги — примерно одно и то же. В этом парадоксе есть своя чисто человеческая логика. В самом деле, неизвестного вам человека вы воспринимаете попросту как человека, то есть без привычных предрассудков. Предположим, я обращаюсь к вам с несколько неожиданной просьбой: «Не откажите в любезности поразмыслить о душе человека, живущего по адресу: Хай–стрит, 351, Излингтон». Как знать, может, вы и есть тот самый человек, который проживает в доме номер 351 по Хай–стрит, Излингтон. Если так, замените этот адрес на любой другой, вам неизвестный, и продолжим нашу интеллектуальную игру. Так вот, вы вряд ли сильно ошибетесь, раздумывая о судьбе человека, которого вы никогда в жизни не видели, потому что вы отнесетесь к нему прежде всего как к человеку. Человек в Излингтоне — по крайней мере человек. Человек со своей, пусть И неизвестной вам судьбой. В молодости он, как и вы, радовался и страдал, как и вы, мучился и пьянел, влюбляясь; смерть для него, как и для вас, — непостижимая загадка. Вы можете беспристрастно размышлять о судьбе этого безымянного человека из дома номер 351 по Хай–стрит, Излингтон. Но вы никогда не сможете беспристрастно размышлять о душе вашего соседа по дому. Для вас он — не человек; он — ваше окружение. Для вас он — лай собаки, звуки рояля; для вас он — особа за стеной, та самая, у которой водосток работает хуже, чем у вас, зато розы растут лучше. Но вся эта совокупность сведений — еще не человек; у человека, как и у всякого живого существа, множество незначительных свойств и только одно — значительное. Судить о нем по звукам рояля или по шуму за стеной — все равно что ловить кошку за хвост, особенно если у нее их несколько. У человека, как и у волшебной кошки, множество хвостов, но только одна голова, только одна судьба. А голову человека отыскать еще трудней, чем голову черепахи. Познать сущность человека не легче, чем ухватить ежа за нужную иглу, птицу — за нужное перо, чем отыскать в лесу нужный куст. Если нам никогда прежде не доводилось бывать в лесу, мы знаем по крайней мере, что лес — это много деревьев, растущих из земли; мы можем представить себе, как переплетаются между собой ветви, как проступают в сумерках стволы деревьев.
Но приблизиться к лесу — значит увидеть только его опушку. Подойти к нему извне не значит войти: вы увидите лишь силуэты деревьев на фоне неба. А потому неведомый вам человек олицетворяет собой всех людей разом, олицетворяет собой славу человеческого рождения и таинство человеческой смерти. Напротив, очень нелегко представить себе, что живущий по соседству с вами мистер Браун (с которым вы только что повздорили из–за сорняков) может быть воспринят как олицетворение человеческого рода. Вы не оцените истинной славы его рождения; более того, вы наверняка будете с жаром намекать на бесславные подробности, с его рождением связанные. Вы не станете погожим летним вечером, провожая взглядом последние лучи заходящего солнца, размышлять о таинстве его смерти — в лучшем случае его смерть запомнится вам как досадное происшествие. То же касается и исторической близости. Я рассчитываю умереть смертью китайца, хотя некоторые китайские пытки мне не слишком по душе. Я жалею, что мое детство отличалось от младенческих утех древнего финикиянина, хотя знаю, что самых нерадивых из них приносили в жертву кровожадному Молоху [188]. Теперь эти канувшие в прошлое ужасы выглядят экзотически заманчивыми — они не воспринимаются больше фактами реальной жизни. Вавилонские матери (при всей их приверженности этикету), очевидно, любили своих детей, а китайцы, вне всякого сомнения, высоко чтили своих покойников. Совсем другое дело, когда два народа живут в непосредственной исторической и географической близости, а потому превратно судят о поведении друг друга. Одно дело, когда булочник–баптист из Излингтона размышляет об ирландских детях, которые якобы проводят свой досуг в компании невиданных фей и католических попов. Совсем другое дело, когда бродяга из Типперэри [189] размышляет о смерти ирландца, которая настигает его в брошенных деревнях, далеких колониях, в английских тюрьмах и на английских виселицах. В этом случае детство и смерть не только не объединяют разные народы, но, напротив, еще больше разъединяют их. В результате Англия и Ирландия пристально следят друг за другом, совершенно не вдаваясь в суть увиденного. Известно, например, что ирландская домохозяйка нерадива. Однако из этого мы неожиданно заключаем, будто она нерадива, потому что рассеянна, тогда как она, напротив, весьма сосредоточена — на религии, на сплетнях, на чае. Ее можно обвинить в неумелости, но никак не в слабости. Точно так же ирландцу известно, будто англичане необщительны. Однако им никогда не придет в голову, что необщителен англичанин оттого, что он романтик. В этом, с моей точки зрения, и заключается истинное значение тех поразительных национальных зарисовок леди Грегори и мистера Синга, которые мне довелось увидеть на прошлой неделе [190]. Это как раз тот редкий случай, когда неприхотливая зарисовка, набросок с натуры, «жизненный срез» может принести известную пользу. Мы почти наверняка превратно воспримем все те вести и воззвания, которые поступают к нам из Ирландии. Иными словами, если ирландец заговорит с нами, мы, безусловно, не поймем его. Но если мы услышим, как ирландец говорит сам с собой, нам может прийти в голову шальная мысль, что и он такой же человек, как и мы.