Катарское сокровище - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако по осмотре тела Гальярд обнаружил, что вопли о преступлении еретиков не имеют под собой никакого основания. Росса покончила с собой — столь явных признаков самоубийства монах и не рассчитывал найти. Худое веснушчатое лицо удавленницы сделалось синеватым, язык виднелся между раздувшихся губ, будто кощунственно дразня кого-то. Бледный и перепуганный не меньше Гильеметты Бермон ткач повсюду ходил за инквизитором, самим своим присутствием доказывая, что он скорее всего невиновен, и вся его прежняя спесь исчезла, открывая перекошенное от страха лицо.
— Бедная женщина, — тихо сказал Гальярд, прикрывая покойной ужасно разинутый рот. Из сарая, где Росса и распрощалась со своей несчастной жизнью, ее перенесли в дом, и теперь покойница лежала на столе, прямая, как дерево, уже почти негнущаяся. — Подвяжите, Бермон, жене челюсть веревочкой, не выставляйте ее на посмешище. И без того ее душа настрадается за смертный грех.
— Подвяжу, отец мой, подвяжу непременно, — суетился Бермон, делаясь похожим на мужичонку Мансипа по речи и движениям. — Да как же я не углядел-то, когда ж она успела, проклятая… Росса! Жена ты моя единственная! Куда ж тебя, чертову дуру, вешаться понесло? Я ли тебя не берег, не любил? Это из-за щенка она своего, из-за паршивца Антуана, — обернул ткач к инквизитору озаренное новой идеей лицо. — Пропал ведь, поганец, на целую ночь, мать до такого греха довел, шляясь где-нибудь с потаскушками! Вот с кого я, как явится, десять шкур спущу — не лучше собаки приблудной с матерью обращался, и вот вам плоды воспитанья, полюбуйтесь — и она того, и меня еще не дай Бог в чем заподозрят… Ох и ремня он у меня получит! Нет, такой неблагодарной твари…
От тоскливой ненависти к этому человеку Гальярду приходилось прикрывать глаза. И ведь явится, явится с покаянием, думал он безнадежно — достаточно хорошо разбираясь в людях, он видел, что к тому все идет. Лживо покается, «Ecclesia de internis non judiсat», и Бермон-еретик будет безмятежно жить дальше у себя дома, презирая Церковь и ненавидя Господа; может, даже женится еще раз, найдет женщину победней да посмиренней, и будет у него бесплатная служанка… А бедное маленькое тело Россы, убившей себя из-за этого негодяя, будет гнить год за годом в неосвященной земле… И лучше даже не думать, что придется претерпеть ее бедной маленькой душе.
Брат Гальярд уходил из Бермонова дома с налитым свинцовой тяжестью сердцем, унося обещание ткача сегодня же явиться в замок с покаянием — что там, нижайшую Бермонову просьбу выслушать его исповедь. Не будет сегодня ночевать дома мальчик Антуан, круглый сирота, яростно думал Гальярд, идя большими шагами под моросящим сабартесским дождем. Попробует сам уйти — посадим под арест.
Гальярд испытал краткое облегчение отсрочки, узнав от секретаря, что Антуан еще спит. Молодые монахи предложили устроить передышку и побриться — и инквизитор охотно согласился. Попросив Ролана до самой сексты никого из посетителей не пускать в замок, Гальярд уселся за стол, уронив голову на руки, и пока молодежь бегала и суетилась с ведрами и дровами, попробовал просчитать в уме, все ли сделано, что нужно было сделать. Ордеры переданы главным подозреваемым — Бермону, байлю, кривому Марселю Альзу (этому ордер отнесен домой, так как Марсель ни на проповедь, ни на мессу не явился), ризничему Симону, паре старых женщин и Раймону-пастуху, брату красавицы Гильеметты, проживающему с сестрой и ее мужем. Главный еретик-Совершенный допрошен и сознался в том, что он — еретический епископ, теперь надлежит повторить показания при секретаре, записать их и дать Гирауту… нет, отцу Пейре — на подпись. По счастью, кажется, обойдется без пыток — как, впрочем, и всегда обходилось на гальярдовой памяти. Гальярд исполнил свой долг, он почти закончил процесс, многих привел к покаянию, отыскал главного еретика, разгадал тайну катарского сокровища. В конце концов, на время избавился от брата Франсуа, что тоже весьма приятно, особенно в такой критический момент следствия. По ходу дела раскрыл одно светское преступление. Отчего же душа его теперь горька, как полынное вино… «Всегда радуйтесь, и еще говорю — радуйтесь».
Сколько Гальярд себя помнил, он всегда любил свою мать. Потому что мать любила его. Даже в самые черные дни его тулузской жизни, когда казалось, что он медленно опускается сквозь воду на темное дно, когда собственный дом стал для него тюрьмой — мать его любила. Ужасным вечером, когда бледный и решительный Гальярд заявил семье, что принял решение и уходит в доминиканский монастырь, изо всей родни одна мать хватала отца за руки и упрашивала, даже притом, что и ей за это перепало сколько-то предназначавшихся сыну тумаков. И когда он лежал в солье, в запертой снаружи комнате, больной после побоев и несчастный — мама приходила к нему под дверь, пока отец не слышал, и подолгу разговаривала с сыном, убеждала, плакала, увещевала. Гальярду было куда хуже от ее слов, от ее слез: вдобавок ко всем несчастьям он чувствовал себя насквозь виноватым в ее горе, в кровоподтеках на ее коже, в ране ее сердца. Однако при всем этом голос матери, окликавшей среди ночи из-за двери — «Сынок, милый, спишь ли?» — был для него странно животворящим. Лежа с широко открытыми глазами, Гальярд притворялся спящим, старательно храпел (чего на самом деле никогда не делал во сне) и слушал ее легкое дыхание за дверью. Она просто стояла там, мама, стояла и любила его, спящего, его, предателя веры и доносчика, его, которому день, неделю, месяц назад плюнул в глаза его обожаемый старший брат — и каким-то непостижимым образом безусловная материнская любовь перерабатывалась душой Гальярда в надежду, что в конце концов все образуется. Что Господь любит его еще безусловнее и полнее, чем мама, что Господь тоже слушает по ночам его несчастное дыхание и устроит все по Собственным помыслам.
Именно мама со своей любовью волей или неволей подала сыну желанную возможность, которой он ждал на протяжении двух месяцев своего домашнего ареста. Еду и питье Гальярду приносил отец — всегда самолично, и на третий день полного поста Гальярд наконец одумался, оправился от горестной безнадеги и начал есть. Маленькое окно, выходившее на улицу, брат снаружи забил крест-накрест толстыми досками, оставив внизу отверстие достаточное, чтобы выливать ночной горшок, всякий раз обдирая руки. Гордецу Гальярду казалась невозможной и идея как-нибудь налгать родителям, притвориться смирившимся, кающимся, чтобы под любым предлогом выйти из дома на улицу. Отречься от Господа он не мог даже притворно, хотя раз за разом обдумывал эту идею по ночам — или днем, от нечего делать прижимаясь ухом к скважине и слушая голоса домашних, а то наблюдая в оставшийся прямоугольник окна кусочки бодрой жизни квартала Дорады. Обдумывание возможных уверток и лжи приводило его к полному замешательству, утомляло не меньше, чем работа на отцовских мельницах, и не оставалось сил даже на Псалтирь Девы Марии, которую Гальярд за отсутствием четок приноровился читать на пальцах.