Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему-то неизвестно про семьдесят пять процентов. Ему-то не растолковано загодя!..
Теперь минуты пошли засеченные, отсчитанные. Тёплые карманные часы сжимал Воротынцев в руке, но неотрывно смотреть на них не было сил: слишком медленно пробиралась секундная стрелка, в один оборот вбирая лавины металла, тысячи осколков и крупьев земли.
Уже не было солнца, не было утра, стояла дымная, зловонная ночь.
И мыслей, мыслей в тесноту секунд тоже набивалось, как солдат в окоп: как же нам воевать, не имея равной такой артиллерии? – у нас не бьют дальше семи вёрст, а немцы на десять – на Японской такого… – в Японскую он ещё не был женат – Алина поплачет и выйдет замуж – жалко, не останется детей – и хорошо, что не останется – жалко, не встретил ту, сегодняшнюю, ночную – так и прожита жизнь, что сделал? – четырнадцатое августа четырнадцатого года – умирать не может быть жалко, кому война профессия – у него профессия, но этим мужикам?! – какая награда солдату? только остаться живым. В чём же его опора?
Благодарёв, как давеча в планшетку, совсем не без интереса смотрел на часы полковника. А потом стал сползать вперёд – сползать – ранен?? – нет, на ухо крикнуть:
– Как-зна-току!!
Воротынцев не понял: что – как знатоку? Дать часы подержать, как знатоку? хвастается, что на часы смотреть тоже знаток?
– Как-на-току!! – ещё раз рявкнул Благодарёв, шаля силой лёгких.
И ещё не сразу достигло Воротынцева: как на току! Как колосья, распластанные на току, так и солдаты в окопах притаились и ждут, что расколотят им тела, каждому – его единственное. Гигантские цепы обходили их ряды и вымолачивали зёрнышки душ для употребления, им неизвестного, – а жертвам солдатским оставалось только ждать своей очереди. И недобитому, и раненому – только ждать своей второй очереди.
Правда, чем они эту молотилку выдерживают? – не ревут, не сходят с ума.
А минуты всё-таки прокручивались.
Прошло несомненных пять.
И десять прошло.
С лицом, вынутым из кровавой ванны, придерживая кожу всеми пальцами, отчаянно солдат протиснулся по-за спинами.
Недалеко бинтовал один другого.
А так – было цело звено их окопа.
Ну что ж, начали и привыкать. Это такая форма жизни: жить под молотьбой. Начали привыкать.
Воротынцев смотрел на Благодарёва и ясно определял, что тот – не боится. То есть он, конечно, не хочет умирать, и понимает, что бояться – надо, что всем надо бояться, раз положение такое, – а страху всё равно в Благодарёве уже не было: душевное потрясение не отпечатлелось на его лице, не пучились глаза, не помутился ум, не выскочило сердце.
И подумал: вот этого солдата он и предвидел встретить, когда в штабе армии отказался взять в сопровожденье тыловую ряжку. Вот этого солдата он сейчас возьмёт и будет с собою таскать до конца сражения.
Благодарёв сидел в окопе, как пережидают ливень под худой крышей. Он оглядывался и привыкал, как тут жить. Вот он охотился на осколки – выколупывал, какой в стенку не ушёл глубоко. Вот поднял горяченький, обжёгся, с руки на руку перебрасывал и дал полковнику подержать, посмотреть – многозубчатый тёплый осколок, сроднённый телу, как тёплый нательный крест.
Простота держаться была у этого солдата дослужебная, дочиновная, досословная, догосударственная, невежественно-природная простота.
Тут изумился Благодарёв – через Воротынцева и выше, изумился, как будто в лаптях подошёл, а заместо сарая – дворец. Обернулся и Воротынцев туда —
ЭКРАНГорит ветряная мельница!
Мельница занялась!
Это видно хорошо через верхние края окопа – как бы дорожка туда прямая, только застилает дым разрывов, пыль земляная, земляные забросы.
А на макушке у нас грохочет! последним грохотом всё грохочет и трясётся! —
и потому беззвучно
мельница пылает! не разрушена снарядом, а цельно схвачена огнём:
и пирамидальное её основание, языки багровые проедают обшивку,
а на просторе светлеют, багрянеют.
И крылья неподвижные. Огонь быстро бежит по нижним лопастям
и от скрестья разбегается по верхним.
= Вся мельница! Горит!! Вся!
Огонь так работает: сперва съедает тесовую обшивку, а каркас держится дольше,
каркас всё светлей, всё золотистей – а держится! ещё скрепы есть!
Огненны все рёбра – и основания, и крыльев!
= И почему-то крылья – от струй ли горячего воздуха? – ещё не развалясь, начинают медленно,
медленно,
медленно кружиться! Без ветра, что за чудо?
Странным обращением движутся красно-золотистые радиусы из одних рёбер —
как катится по воздуху огненное колесо.
И – разваливается,
разваливается на куски,
на огненные обломки.
Что казалось непереносимо больше трёх минут – выдержал Выборгский полк до часу. Мёртвых, кого успевали, распрямляли вдоль стенки. Раненых тут же и перевязывали, друг друга. Утягивать раненых было плохо: окопы глубоки, а подходы от села мелковаты и два на батальон. Так оставались и перевязанные – землистые лица, в кровавых пятнах по всем местам, где и не ранены, с дрожью губ и рук. Скоро час перемолачивали выборжцев – но не было в них порыва бежать, и вряд ли вступало им в голову, что могли б они тут, под снарядами, и не крючиться. Нет, как камни, натащенные ледником, переживают потом его таянье, переживают века и цивилизации, грозы и зной, лежат и лежат, – вот так тут солдаты сидели и сидели, не вышибаясь. От дедов привычное, долгое, неотклонимое: надо терпеть, никуда не денешься.
Корчился и Воротынцев, как они. В этом перемолачивании, для него не нужном, в этом дружестве с полком, которым он не командовал, нашёл он как будто своё последнее место.
Безнадёжно было, что когда-нибудь кончится. А вдруг – поредела стрельба, согласованно перенеслась или прекратилась, не понять, – и стала рассеиваться смрадная, чёрная ночь, и оказалось, что утро красное в поле, солнце высоко уже поднялось, переместилось и в окоп припекает.
И стали разгибаться, разминаться, высовываться, смотреть. Дико-хриплые голоса, из смерти воротившиеся, тоже разминались, вступали в звучность: что сегодня мно-о-ого покрепче, вчера такого не было; что слева кури́т-кути́т посильней нашего, гляди!
Что кому-то тяжче нашего – это облегчение. Слева там, вдоль железнодорожного полотна и на другую деревню валили, валили, и всё это взрывалось, вздымливалось, взносилось чёрным, и как они там сидят, и чтó там уцелеть может – отсюда страшней было представить, чем только что сидели сами.
Труден, труден возврат от камня к жизни – а надо было не разминаться и не глазеть, а поскорее с винтовкой спохватываться: как лежала она, не набилось ли грязи, тут ли патроны, до конца ли примкнут штык, – ведь немцы огонь унесли не из жалости, ведь вот уж подбираются, наверно.
А вот тут они сплоховали! – что-то у них разорвалось: огонь-то прекратили, а пехота не шла. Неоценимые теряли минуты и возвращали Выборгскому полку и силу и злость.
В низине перед ними выгрелся последний туман, не осталось. И ясно виделось, что немцы не шли. А! вот! – справа! густо запалили винтовки и застучали пулемёты Савицкого.
И Воротынцев, не соображая отчётливо, голова как не своя, тяжёлая дымная пьяность, – схватил свободную винтовку от мёртвого, патронов подсумок, и, шашку стороня, в неверных движеньях толкаясь о стенки окопа, потискался мимо мёртвых, раненых и живых – туда, к правофланговому батальону, чей окоп огибал сгоревшую мельницу. Голова-то тяжёлая, а соображалось не тяжелей, но даже легче, даже слишком легко, даже опрометчиво. Уже там побывав, как-то думалось иначе. Ни из какой теории не следовало полковнику Ставки протискиваться на правый фланг и винтовкой помогать тамошнему батальону. Но так хотелось! Так нужно было обязательно!
Да, наступали острые, однорогие каски, но:
– Вахлаки! – закричал Воротынцев, подбадривая, кто слышал его тут рядом, и на изломе окопа найдя себе местечко. – Вахлаки, а не Европа! Кто ж так воюет?!
Опоздали немцы и тут – не подобрались ближе к точному моменту, когда кончилась артиллерийская работа, не рванули в этот миг ошеломления, а главное: пёрли на крутой откос не малыми звёнышками, не рассыпаясь, не перепрятываясь, а – цепями, как шлось, любо-дорогой мишенью, да ещё стреляя на-вскидку, для того останавливаясь, – нет уж! пехоте или стрелять или идти, что-нибудь одно! Мы вот – стрелять! Мы вот – стрелять! Отучили японцы нас так ходить. А стрелять, наоборот, приучили.
Столько в муке перемолачиваться – и врага не видеть. Столько не видеть – а вот он теперь! Вот он, враг заклятый, – ну, раззудись плечо, посчитаемся! Мы покорчились – полежите ж и вы! Сколько свалим – на столько вас меньше будет!
Выпрямился правый батальон как нетронутый – и палил! щедро, бойко, метко бил, с удовольствием отплачивал за своё окопное сиденье. И Воротынцев с удовольствием в том ряду стоял и бил, зачерпывал патронов, заряжал, целился, бил, переводил, и когда казалось, что от него немец упал, – крякал даже.