Горбун, Или Маленький Парижанин - Поль Феваль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существуют женщины, которых любят пылко, но всего один день, существуют и другие — к ним долго питают ровную нежность. Она же принадлежала к тем, которых любят страстно и всю жизнь. Она была ангел, но прежде всего — женщина.
Имя ее, которого не знали соседи и которое после приезда в Париж было запрещено произносить Франсуазе и Жану Мари Берришонам, было Аврора. Имя претенциозное для хорошенькой барышни из светских салонов, нелепое для девушки с красными руками или для тетки с хриплым голосом, но очаровательное для тех, кто способен вплести его, подобно еще одному цветку, в свой драгоценный поэтический венок. Имена похожи на драгоценные украшения, которые подавляют одних и оттеняют красоту других.
Девушка сидела в полном одиночестве. Когда из-за вечерних сумерек уже невозможно было увидеть кончик пера, она перестала писать и предалась мечтам. Уличный шум долетал до нее, но нисколько не мешал. Она погрузила белую руку в волосы, откинула голову и обратила взор к небу. То было нечто вроде безмолвной молитвы.
Она улыбалась Богу.
Улыбка еще оставалась на ее лице, как вдруг на краешке века задрожала слеза и медленно сползла по атласной щеке.
— Как долго его нет, — прошептала девушка.
Она собрала разбросанные по столу листы бумаги, сложила их в шкатулку и поставила ее за изголовье кровати.
— До завтра! — шепнула она, словно прощаясь с каждодневным своим другом.
Затем она завесила окна и взяла со стула гитару, из которой извлекла несколько случайных аккордов. Она ждала. Сегодня она перечла все страницы, спрятанные сейчас в шкатулке. Увы, у нее было время перечитать их. На этих страницах была записана ее история, верней, то, что ей было известно о себе. История ее впечатлений, ее сердца.
Зачем она писала ее? Уже первые строки рукописи давали ответ на этот вопрос.
«Я начинаю писать вечером, одна после целодневного ожидания. И пишу не для него. Эта первая вещь, которую я делаю, не предназначенная для него. Я не хочу, чтобы он увидел эти странички, на которых я непрестанно буду говорить о нем, только о нем. Почему? Не знаю, мне трудно ответить.
Как счастливы те, у кого есть подруги, которым можно доверить то, что переполняет твою душу, поделиться горестями и радостями, но я одна, совсем одна, у меня никого нет. Когда я вижу его, я немею. Как я ему могу рассказать? Да он меня ни о чем и не спрашивает.
И тем не менее я взялась за перо не ради себя. Я не стала бы писать, если бы у меня не было надежды, что меня прочтут, если не при жизни, то хотя бы после смерти. Мне кажется, я умру очень молодой. Ну и что? Боже меня упаси бояться смерти! Если я умру, он будет скорбеть обо мне, а я буду скорбеть о нем, даже на небесах. Но сверху я, быть может, сумею заглянуть в его сердце. Когда мне приходит такая мысль, мне хочется умереть.
Он сказал мне, что мой отец умер. Моя матушка жива. Матушка, я пишу для вас. Мое сердце всецело принадлежит ему, но оно всецело и ваше. Я хотела бы попросить объяснить тех, кто это понимает, тайну такой двойной любви. Может быть, у нас все-таки по два сердца?
Я пишу для вас. Мне кажется, от вас я ничего не скрыла бы, мне даже нравилось бы открывать вам самые сокровенные тайники души. Я заблуждаюсь? Но разве мать — это не подруга, которая должна знать все, не врач, который все способен исцелить?
В одном доме сквозь открытое окошко я однажды видела девочку, которая преклонила колени перед женщиной с красивой, степенной внешностью. Ребенок плакал, но то были сладостные слезы, а улыбающаяся, взволнованная мать наклонилась и поцеловала ее в голову. О матушка, какое, должно быть, божественное счастье ощутить на своем лбу ваш поцелуй! Вы, наверное, тоже ласковая и красивая. И вы, наверное, тоже умеете утешить с улыбкою. Эта картина неизменно живет в моих мечтах. Я завидую слезам той девочки. Матушка, если бы у меня были и вы, и он, чего мне было бы еще просить у неба?
Я же преклоняла колени только перед священником. Слова священнослужителя несут благо, но голос Бога глаголет только материнскими устами.
Ждете ли вы меня, ищете ли, горюете ли по мне? Поминаете ли меня в своих утренних и вечерних молитвах? Видите ли меня в снах, как вижу вас я?
Мне кажется, что когда я думаю о вас, вы тоже думаете обо мне. Иногда мое сердце говорит с вами — вы слышите меня? Если Господь когда-нибудь ниспошлет мне безмерное счастье встретиться с вами, дорогая моя матушка, я спрошу у вас, не вздрагивало ли иногда беспричинно ваше сердце. И я вам скажу: «В такие мгновения, матушка, вы слышали вопль моего сердца».
…Я родилась во Франции, но мне не сказали, где именно. Я не знаю своего точного возраста, но мне, вероятно, около двадцати лет. Сон ли то или реальность? Я храню одно-единственное воспоминание, но оно такое далекое и смутное. Мне иногда вспоминается женщина с ангельским лицом, которая с улыбкой склоняется над моей колыбелью. Матушка, может, это были вы?
…Потом во мраке громкий шум боя. А может, просто ночью у меня случилась детская лихорадка. Кто-то несет меня на руках. Я вздрагиваю от громового голоса. Мы куда-то мчимся во тьме. Мне холодно.
Но все это окутано туманом. Мой друг должен все знать, однако когда я его расспрашиваю о своем детстве, он печально улыбается и молчит.
В первый раз я отчетливо помню себя, одетую мальчиком, в испанских Пиренеях. Я гоню на пастбище коз горца-фермера, который, вероятно, дал нам приют. Мой друг болен, и я часто слышу, как говорят, будто он при смерти. Тогда я звала его отцом. Когда я вечером вернулась, он велел мне встать на колени у его постели, сложить руки и сказал по-французски:
— Аврора, молись Богу, чтобы я остался жить.
Ночью к нему пришел священник с последним причастием. Мой друг исповедался и заплакал. Он думал, что я не слышу его, и говорил:
— Моя несчастная дочка останется одна на свете.
— Думайте о Боге, сын мой! — укоризненно сказал ему священник.
— Да, святой отец, я думаю, думаю о Боге. Господь благ, и за себя я не тревожусь. Но моя бедная дочурка останется одна на свете. Святой отец, если бы я взял ее с собой, это был бы большой грех?
— Вы хотите убить ее? — с ужасом воскликнул священник. — Сын мой, вы бредите.
Мой друг покачал головой и ничего не ответил. Я неслышно подошла к нему.
— Друг Анри, — произнесла я, пристально глядя на него (ах, если бы вы знали, матушка, какое у него было худое, изможденное лицо!), — я не боюсь умереть и хочу, чтобы меня закопали с тобой в могилу.
Он прижал меня к груди, пылавшей от лихорадки. И я помню, как он повторил:
— Оставить ее одну! Одну-одинешеньку!
Он уснул, не выпуская меня из объятий. Меня хотели вырвать у него из рук, но для этого нужно было меня убить. Я думала: