Журнал Наш Современник 2008 #10 - Журнал современник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И верно, с той стороны середкой улицы бойко шли чужаки. Люди приблизились, поднялись на взгорок, до них уже рукой достать, а я всё не мог признать их. Шли трое незнакомцев, как бы припорошенные голубым сиянием, головами в самое небо. В середине высокий мужик в плаще с папкой письмоводителя под мышкой, одесную будто катился приземистый круглый человек, третий, в ярко-красном свитере, косолапил, загребая песок, и радостно гоготал, вздымая над головою руки. Многое случалось со мною в жизни, но это событие до сей поры я отношу к самым необыкновенным. Я поспешил навстречу, уже признавая родных людей, но не веря чуду. Господи, ну откуда могли взяться они на краю света… Ведь только что видел я на экране лохматые копны чёрного дыма, танки, чутьисто принюхивающиеся к жертвам тупыми рылами, убитых возле баррикады, ужасный вид притихшей обворованной Москвы, и вот друзья, как бы в особой машине времени, преодолев пространства, вдруг выткались в лесном глухом углу.
Нет, это не мары, не кудесы, не привидения. О друзьях думал, глядя в телевизор, и вот они на пороге. Но какова соседка моя, а… Через добрую сотню метров увидала незнакомцев, кои никогда здесь не бывали, и особым народным чутьём и знанием поняла сразу, что несчастные бегут из Москвы — и именно ко мне. То были Александр Проханов, Владимир Бондаренко и Евгений Нефедов. Устав-
шие, не спавшие сутки, какие-то мятые, пыльные, припорошенные несчастьем, но вместе с тем возбуждённые, радые, что дороге конец, опасности позади, никто уже не скрадывает — и друг встречает на пороге. Это ли не радость… Пешком и на попутных, минуя все посты и заставы, ловившие патриотов, по какому-то наитию понимая, что так важно избежать ареста именно в первые дни, когда победители ошалели от крови и сводят счеты, друзья попадали в глухой рязанский угол, приютивший меня. Верили, что пространна русская земля и не даст пропасть. Само приключение, как ожог сердца, не давало им утишиться, словно бы попали сейчас лишь на случайный временный стан, где бы можно перевести дух, с тем чтобы, набравшись сил, снова бежать дальше. С первых минут, не находя себе места, рассеянным взглядом обегая моё деревенское житьё, они возбуждённо вспоминали, как кинулись прочь из столицы на машине Виктора Калугина, как лесами обходили заставы, высчитывая, где их могут схватить, как мчались до Рязани, потом ночевали на вокзале, а с утра уже на попутках попадали до неведомой деревеньки… Мой рыжий гончак вил круги, путался под ногами, облизывал гостей, их возбуждение перенимая на себя. Деревня застыла, словно в ожидании перемен, дул низовой северный ветер, гоня по дороге струйки песка, в избе напротив у полуоткрытого окна сутулился наш друг Сережок и выдувал на волю клубы махорного дыма. Вроде бы никто не спешил по улице, но я знал, что весть о московских гостях уже неисповедимым образом пробежала по домам. Таково свойство русской деревни, где нет и не может быть секретов. Словно бы все ворота и окна житья нараспах каждую минуту.
…Эх, восславим же дорогих гостей, в эти минуты роковые посетивших писателя в его скрытне. Всё, что есть в печи, на стол мечи. Бутылочка русской водчонки возглавила тарелки со снедью, повела в поход. Описывать стол не буду, да он и не застрял в памяти, ибо похвалиться нечем, да и не было особых разносолов. Ведь вареному-печеному не долог век. Без чоканья причастились, помянули погибших, чьи имена будут занесены в синодик новомучеников за русскую веру, за стояние против мамоны-идолища поганого. Водка ожгла, всё пережитое нахлынуло вдруг, беглецам почудилась странной эта деревенская обитель, отодвинутая от схватки в оцепенелый русский угол, ждущий чуда.
…Мужики переживали, крестьянки плакали, но никто не сдвинулся с лавки на подхват погибающим, не протянул руки в помощь, не воззвал к милости и миру. В столице толчея, там роятся честолюбия и всякие страсти, там делят народные сундуки, отпихнув самого хозяина и кормильца, и печищане, туго соображая, что творится в Москве, кому нынче верить (да и стоит ли вообще кому-то верить), сошлись крохотным табунком под ветлу у Зининого дома. Деревня оставалась сама по себе, душою ни тёплой, ни холодной, выжидала неведомо чего, ибо нутром жертвы понимала, что в любом случае не ждать ей милости, немилосердный обух перемен непременно угодит по её темечку. (Впрочем, так и случилось.) Может, впервые в истории это безразличие к народному бунту в престольной особенно болезненно, даже трагически сказалось на будущем крестьянства, лишило всяких благих надежд.
А кого притужать, кому предъявлять вины в долготерпении?… Бог ты мой, ветхие старушишки и дедки, корявые, изработанные, — вот и всё нынешнее воинство. Ладно, хоть гробишко еще могут сколотить да в землю "упокойника" прибрать.
— Опять та же морда добралась до власти (это о Гайдаре).
— Безрадостная жизнь. Одни охи да вздохи. Пехаем дни-то скорее, а они ведь не ворачиваются. Прожили все. Будто другую жизнь ждём.
— Боремся за кусок хлеба…
— Раньше пели: "Серп и молот — смерть и голод". А нынче, как свиньи, по-свински живём. Вот и наслал нам Господь в устрашение Ельцина, чтобы опамятовались мы, пришли в ум…
— Думали, уж при коммунизме-то нам не живать… Оказывается, при Брежневе хватили чуток. Есть что вспомнить.
Рассказываю друзьям, о чём толкует народ.
— Где твой народ! С места не сдвинулся… Да и есть ли он?! — в голосе Проханова обида. Он зол, черен, скулья играют, обугленное лицо вроде бы потрескалось, в тёмных глазах, завешанных сизыми крыльями волос, непросыхающая тоска. Лишь на миг при встрече, когда обнимались на солнечном взгорке, что-то тёплое, нежное проступило в лице, и вновь взгляд угрюм, непрогляден, голос дребезжащий, слова желчны, чувства надсадны. Проханов пьёт, и водка не забирает его. Уходит от стола к телевизору и, сжавшись в груд, смотрит на своих спо-
движников, как выводят их из Белого дома в автобус и отвозят в тюрьму. Бледный, со сникшими усами Руцкой, он только что показывал омоновцам ящики с оружием, оправдывался, что автоматы в смазке, никто из них не стрелял. А ведь суток не прошло, как стоял новоявленный вождь на балконе дома правительства и, картинно играя голосом, топорща усы и грозно сводя брови, призывал толпы восставших идти на Кремль, брать почту и телеграф. Шел чечен Хасбулатов, насупленный, но спокойный, с презрительно-отстранённым взглядом, навряд ли кого видя сейчас. Все вокруг были для него скопищем червей, роящихся у ног. Всё минувшее казалось наваждением, одним долгим суматошным днём, так нелепо закончившимся, в котором интрига пьесы была вроде бы прописана до "последней запятой", но сумасшедший самодур Ельцин, пьяно гыкая, неожиданно оборвал "спектакль интеллигентов"…
Да, от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Ещё вчера были во власти, ели сдобные булки, а нынче отвозят на тюремные нары. Такое мгновенное падение фаворитов и временщиков, чьи имена были на всеобщем слуху, поначалу кажется придумкою пересмешников. Думается, встряхнись лишь, сбрось оцепенение, и вновь вернётся прежнее ровное время, и жизнь обретёт надёжные очертания. Но, увы, дважды в одну реку не входят… Но остаются воспоминания о былом, похожие на чудный сон, и чем дальше будут отступать советские дни, тем слаже будут казаться они. Когда Проханов писал в девяносто первом воззвание к народу и увещевал очнуться, ныне опальные Руцкой и Хасбулатов на своём горбу, надсаживаясь и корёжа души людские ложью, втаскивали Ельцина на трон, пели ему хвалебную аллилуйю, кормились с барского стола, преследовали Проханова. Руцкой грозил тюрьмою, Хасбулатов с пеною у рта сталкивал накренившийся воз гигантской страны в пропасть, нищету, раскол и распад.
И вот сейчас из деревенской избы, глядя через телевизор на Москву, Проханов невольно подавлял в себе прошлые обиды, стычки и брань, непрерывные суды и пересуды, злые обещания, бейтаровцев с автоматами, пришедших в газету "День", чтобы закрыть её. Сейчас он видел на экране не прошлое, а настоящее, чему есть объяснение, но не будет прощения друзей, увозимых в неведомое, генерала Макашова, не изменившего солдатской присяге, настоящего русского воителя, сгорающих в огне сподвижников, патриотов и знакомцев, в короткое время ставших родными, покидающих поверженную крепость по тайным московским катакомбам. Дом грозно пылал, и в этом дыме отлетали души прекрасных русских подвижников, новых русских святых, кому честь была дороже жизни… Столица была отдана на растерзание нечестивым, Кремль готовился праздновать хануку, в пекарнях стряпали опресноки, точились ножи на кошерных животных, Гайдар петлял от государственного банка в дома приближенных и, причмокивая, кидал щедрые милостыньки за чужой счёт; "русские" офицеры, продавшие честь за тридцать сребреников, сейчас пили по-чёрному, заливая сердечную смуту; Попцов с экрана пел Ельцину победные оды, поводя утиным носом в сторону обещанной похлёбки; а сам президент, доверив "медвежатнику" Черномырдину беспощадный отстрел в России, отмокал от попойки, опохмеляясь хлебной водочкой и заедая котлетками супруги Наины Иосифовны… Омоновцы, получив за преданность Москву на трое суток, шныряли по столице, стреляли по окнам, пинали по печени случайных прохожих коваными башмаками, пускали юшку, той кровцою безвинных услаждая и умягчая заскорузлую душу. Разогретые вином, они были псами-волкодавами, спущенными на время с поводка, чтобы устрашить мещан и привести их в покорство, но не хотели признаваться себе в этом, видя в каждом, кто попадался в их руки, "наглого жида", педераста иль предателя России. Всё смешалось, всё смутилось, и впереди не виделось ничего светлого. Казалось, в чёрном дыме пожара отлетали в небо последние искры надежды на счастливое будущее…