Имя твое - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какую высоту-то? — страдальчески морщась, поинтересовался Федюнин.
— Помнится, раньше ты неплохим бухгалтером был… вот давай обратно в плановый отдел.
— Жаловаться буду! — неожиданно сорвался Федюнин на тонкий фальцет, бледнея. — Я — коммунист, у меня стаж! Я воевал! Вы воров покрываете! Я…
— Поди охладись, Фрол Тимофеевич, — сказал Вальцев, миролюбиво моргая. — Чтобы потом не жалеть. Бывай, бывай…
— Простите, Геннадий Михайлович, — совершенно иначе заговорил Федюнин, и глаза у него стали стеклянными, — со мной вы справитесь, у вас власть. Но вот что… Не кажется ли вам, что вы в этом конкретном случае не ту линию гнете? Честно? Если взглянуть на вопрос с другой стороны, кого вы покрываете? Вора, расхитителя, а я какой-никакой, башковитый ли, бездарный ли, но стою на твердой партийной линии…
— Ага! Это я знаю, да ведь этого, к сожалению, мало. — Вальцев, придвигая папку с бумагами по моторному заводу, одновременно нажал кнопку вызова секретарши.
Федюнин, оборвав на полуслове и все поняв, вздрогнул потным, страдальчески-отчаявшимся лицом и уплыл куда-то в сторону; тотчас в ушах Вальцева зазвучали другие голоса, другие интонации, на него вплотную надвинулось лицо Захара Дерюгина на том, еще задолго до войны, бюро, когда оп, раскаленный донельзя, выложил на стол перед Брюхановым свой партбилет и ощупью, слепо вытягивая вперед руки, бросился в дверь.
— Если надо, я в обком, к товарищу Брюханову! У нас ЦК есть! — опять назойливо ворвался в сознание голос Федюнина.
— Давай, давай, Фрол Тимофеевич! Чего уж Брюханову, давай сразу в Политбюро! — повысил наконец голос и Вальцев. — Только сначала бюро райкома твой отчет заслушает о развале работы в одном из самых больших колхозов области. А сейчас ты свободен.
Оставшись один, Вальцев покурил у окна, хмуро понаблюдал, как в широких листьях сирени, готовых окончательно осыпаться, хозяйствует мелкий ветряной дождь, зарядивший сегодня с самого утра. В ушах стояла все та же мучительная, растерянная интонация Брюханова, совершенно еще молодого, перетянутого ремнями, с резко обрезанными скулами. «Кажется, добились, угробили мужика… а мужик-то хороший ведь, наш… А, черт, все нескладно, все не так!»
6
Аленка сообщила мужу о своей беременности неожиданно и для себя, и для него, с некоторой растерянностью в голосе. Брюханов уже засыпал, они только что погасили свет. Ему послышалось, что она что-то сказала, что-то важное, и он, открыв глаза, помолчал, пытаясь припомнить, затем спросил:
— Мне послышалось, ты что-то сказала?
— Да, — не сразу отозвалась она, — сказала, Брюханов. А ты уже спишь… спишь… Эх, Брюханов!
— Аленка! — Он резко высвободил руку у нее из-под головы, сел; до него с трудом дошел смысл сказанных ею, пробившихся в полузатуманенное сном сознание слов, он замер, словно боялся что-то самое дорогое спугнуть. — Аленка… правда?
— Да, да, да, — торопливо зашептала она. — Тише, тише, ты все испортишь, сглазишь…
— Только послушать… это говорит будущий врач. — Он приподнял ее за плечи, поцеловал в губы; сон совершенно пропал.
— Слушай, Брюханов, почему мужчины так примитивны?
— То есть? — заволновался он, не находя слов и от полноты счастья снова целуя ее.
— Этого не объяснишь, — сказала Аленка. — Просто, очевидно, ни один мужчина не способен уловить того, что нужно женщине в такую минуту…
— Только скажи, что тебе нужно, — подхватил Брюханов, не отпуская ее. — Я все сделаю, все, что ты хочешь? Ты только скажи!
— Не знаю, в том-то и дело. Мне ничего не нужно. Ничего, кроме тебя и ребенка. Но ты молчи, все равно молчи, еще можно все испортить, — тихо и счастливо рассмеялась она, прижимаясь к нему и снова, в который уже раз, подпадая под его власть, чувствуя теперь его как-то иначе, непривычнее, и радуясь тому, что у ее ребенка будет такой большой и неуклюжий в счастливую минуту отец.
— Все будет хорошо, Аленка, — шепнул он коротко и властно. — Я все сделаю, все, даже невозможное.
— Не надо мне ничего невозможного, — тем же шепотом отказалась Аленка. — Я все теперь имею… Тьфу! Тьфу! Тьфу! — тут же испугалась она.
Больше они ни о чем не говорили, он лишь быстро и жадно поцеловал ее, и потом, когда она уже спала, свернувшись в комочек, он никак не мог успокоиться, все лежал, думал и стыдился того, что мог так дико ревновать ее к прошлому; он думал о том, что будет ребенок, и не мог представить, что это будет за ребенок, мальчик или девочка. Он даже не мог сейчас сказать, кого бы он сам хотел, мальчика или девочку, он так и не мог этого решить, и не только в эту бессонную ночь, но и в течение всего остального времени вплоть до того момента, когда Аленку отвезли в больницу, отвезли без него (как-то незаметно в работе проскочила осень, прошла и зима, и он должен был проводить областное совещание по расширению посевных площадей), и, только вырвавшись в больницу поздно вечером и просидев там до рассвета, он по-настоящему испугался. Роды были тяжелые; стараясь держать себя в руках, он все боялся за жену; пусто для него было в мире без Аленки, невыносимо пусто. Он бы не смог прожить без нее ни одного дня; забывшись, он вскочил и заходил по тесному, узкому кабинету, некстати вспоминая о первой своей жене, о Наташе, и чувствуя тихо, болезненно сжимающееся сердце; нехорошо, нехорошо, несчастная мысль, нельзя было даже близко пускать ее к себе; от суеверного страха он даже помотал головой и, вытирая мокрый лоб, в который уже раз нервно закурил и с отвращением сплюнул; во рту стоял противный вкус табачного перегара и было сухо; он уже давно выпил воду из небольшого кувшина на тумбочке, а позвать кого-нибудь не решался. «Что же это такое? — подумал он с раздражением. — Почему мне никто ничего не говорит? Немедленно, немедленно вызвать хорошего специалиста из Москвы…»
Бросив папиросу в металлическую эмалированную урну, он решительно шагнул к двери. Находиться в неизвестности Брюханов дальше не мог, нужно было срочно действовать. И тотчас, словно угадав его намерение, в дверях появился главный врач — эту кареглазую, всегда несколько медлительную женщину Брюханов давно знал.
— Ну что, Зинаида Ильинична? — кинулся он к ней.
— Успокойтесь, Тихон Иванович, успокойтесь, — сказала она, устало присаживаясь на кушетку, застланную чистой простыней; у нее давно уже, еще со времени эвакуации в Свердловск, поседели волосы, но при ярких глазах и свежей коже лицо оставалось удивительно моложавым. — Зачем же словно мальчик-то… Право, право, солидный мужчина, и нервы сдали, а дело самое обычное. — Зинаида Ильинична улыбнулась, и карие, яркие глаза ее потеплели, осветились изнутри тем успокаивающим, мягким, ласковым светом, который присущ людям добрым, привыкшим иметь дело со страданиями людей и поэтому уже выработавшим в себе свойство постоянно успокаивать и утешать. — Такая уж наша бабья участь, — продолжала она, — все хорошее вам, мужчинам, а все самое тяжелое — бабам. — Заметив в его лице нетерпение и даже возмущение, она, словно снимая напряжение, покачала головой, опять улыбнулась. — Все идет нормально, ребенок великоват… Но и мамаша сильная, справится…
— Как справится? Надо помочь ей, Зинаида Ильинична, голубушка…
— Поможем, поможем, что вы за беспокойный человек, Тихон Иванович, — удивилась Зинаида Ильинична. — Рожает баба, родит, право, куда денется! У нас специалисты есть на все случаи, поможем. Шли бы домой, сегодня-то, вероятно, рабочий день?
— А вам, Зинаида Ильинична, разве отдых предстоит?
— У меня другое, у меня и привычки иной нет.
Зинаида Ильинична разговаривала с Брюхановым спокойно и ровно, но ему казалось, что она напряженно прислушивается, и поэтому сам он никак не мог успокоиться; все пытался что-то спросить или сказать и, расхаживая по кабинету, совсем или почти совсем не воспринимал ее утешительных слов, казавшихся ему примитивными и даже глупыми, хотя это были обычные слова знающего и любящего свое дело человека, наиболее просто и полно выражавшие самую суть происходящего; в то же время Зинаида Ильинична, стараясь успокоить Брюханова, понимала и не осуждала его, понимала, что для него сейчас ничего на свете не существовало, кроме таинства, происходящего где-то неподалеку, именно в этом сейчас и был заключен весь смысл его жизни, и нынешней, и будущей, и ничто иное его сейчас не интересовало. И это действительно было так. Все совещания, поездки, неисчислимое множество больших и малых дел — все для Брюханова отступило куда-то, поблекло и казалось незначительным, мелким, никакие разумные доводы сейчас не могли остановить и успокоить его. Он, разумеется, не знал и не мог знать, что принесет в мир еще один новый человек, по закону сменяемости вот-вот готовый появиться, вдохнуть самостоятельно в слабые еще легкие первый глоток воздуха. Просто ему хотелось, чтобы у него в доме, рядом с ним, появился ребенок, его ребенок, чтобы он мог любить его, и заботиться о нем, и знать, что это его ребенок. Да, да, его ребенок, нельзя же вечно заботиться только о чужих, хотя что в этом мире считать чужим? Он не скрывает от себя ничего. Аленка, именно Аленка, вот для него главное. Ребенок должен крепче связать их, и хотя эта мысль была ему неприятна, он не мог, оставаясь один на один с собой, отбросить ее, она была слишком важна. Это был скорее инстинкт, безусловный, безошибочный, нерассуждающий, и Брюханов, даже если бы захотел, ничего не мог изменить. Все время, пока Аленка носила, а носила она очень тяжело (токсикоз, появившийся на четвертой неделе, не отпускал ее ни на минуту, и она совсем исхудала), Брюханов, разделяя ее страдания и сочувствуя ей, в глубине души знал определенно, что только ребенок может связать их навсегда и освободить его от унизительного чувства постоянной зависимости, от страха потерять. Брюханов стыдился своих мыслей, но не мог и не хотел прогнать их, и сейчас, когда Аленке было так плохо, ему показалось, что мысли и опасения его неуместны, что он предает ее, оставляя наедине со своим страданием ради незнакомой, не известной пока еще никому жизни, а поэтому и ненужной… Боясь повернуться и взглянуть на Зинаиду Ильиничну, Брюханов остановился у стены, перед ним на несвежей уже побелке прорисовывалось похожее по своим очертаниям на чью-то смеющуюся рожицу пятно Что, что такое? — недоуменно поразился он. Ему послышался отдаленный, тем не менее даже не мученический, а какой-то цепенящий, проникающий во все стены и двери крик, и даже не крик, а вой; по тому, как Зинаида Ильинична подобрала под себя ноги, он понял, что не ошибся. Он беспомощно замер, в ушах что-то тоненько ныло.