Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства - Леонид Влодавец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эффект был мощный; совершенно непроизвольно хотелось выдавить стекло и взять яблоко, но, увы, никто этого сделать не смог бы. Призрак удачи, счастья, благополучия, дьявольский обман… Другая вещь оказалась еще более сильной, хотя и принадлежала она кисти художника 1970 г.р., некоего Н.И.Иванова.
Сложнейшее по исполнению многофигурное полотно чем-то напоминало «Вечную Россию» Глазунова, но Иванов не подражал мэтру, а скорее, пародировал его. Толпы людей в костюмах разных эпох не смотрели на зрителя, а как бы проходили мимо него понурые, усталые, злые, словно солдаты 41-го. В толпе мелькали какие-то экипажи, тарантасы, броневики, танки, тачанки, «Жигули», «Победы», «Чайки», «Эмки», «Зисы», «Зилы». Катили на катках петровский ботик и крейсер «Аврора», репинские бурлаки тянули лямкой огромный лафет с «Энергией» и «Бураном». Суворов на коне подгонял, нахмурившись, колонну из Т-34, ленинского броневика и современной БМП. Александр Невский, сидя на броне, держал готовый к бою «Калашников», а петровский хренадер тащил на плече дегтяревский пулемет. Красногвардейцы несли израненного Багратиона. Большая и пестрая группа женщин толкала тяжелую повозку с железной клеткой, где сидела в цепях Екатерина II. Раненого Чапаева, должно быть, кричавшего: «Пусти, я сам!» — заботливо вели под руки белые офицеры. Сталин в мундире генералиссимуса бережно нес на руках царевича Димитрия. Лев Толстой, в кольчуге и с боевым топором за поясом, брел рядом с Сусаниным, у которого на шее висел ППШ.
Помимо россиян топали в их потоке и другие народы. Какой-то восточный хан, не то Мамай, не то Кончак ехал в кузове полуторки на тюках с хлопком. Пугачев подсаживал в грузовик Анну Леопольдовну с Иоанном Антоновичем. Кавказские горцы во главе с Шамилем вытаскивали из грязи застрявшую «катюшу», а мимо них, буксируемая танком времен Халхин-гола, тарахтела на высоких колесах арба с красными латышскими стрелками. За ними с группой партизан отечественной войны — 1812 или 1941 годов, Серега не понял — шел скромный полковник Брежнев, списанный с полотна Налбандяна. Три петровских труд, ника тащили ящики. Такой жз ящик валялся на земле разбитым, из него вывалились наземь палки с надписью «НКВД СССР». Бенкендорф заботливо укладывал их обратно, а помогал ему Малюта Скуратов. Мартынов, Дантес и Николай I укладывали в цыганскую кибитку связки сочинений Пушкина и Лермонтова. Пушкин же сидел за рулем открытой «Чайки», куда бригада строителей БАМа под руководством Петра I в кожаном фартуке пыталась погрузить токарный станок времен лозунга «Догнать и перегнать». Автокраном управлял Лермонтов. Некрасов крутил ручку «фордзона-путиловца», над которым висел лозунг «Даешь колхоз!», а протопоп Аввакум тащил под мышкой «Капитал» Маркса…
Перечислять все и всех было бесполезно, глаза разбегались, но оставалось одно: жуткое, чудовищное, невероятное надвигалось на всех этих людей, великих и малых, мужчин, женщин и детей. Некоторые испуганно глядели назад, другие сжимали оружие, третьи делали какое-то дело и старались не оборачиваться, не отвлекаться. Что было там, за левым обрезом картины, понять было трудно. Лишь в левом верхнем углу виднелась какая-то чернота, не то туча, не то дым, не то стая воронья. Зловещим был и вид неба — мрачный, багровый тон, тяжелые бурые облака, черные крестики и стрелки улетающих куда-то самолетов.
— Страшновато… — с завистью сказал Серега. — Что же это ему привиделось?
Он сказал вслух, и подошедший откуда-то худой и длинноволосый… с мушкетерской бородкой «спектровец» пояснил:
— Картина предупреждает о возможной гибели всего и о необходимости спасения… Спасение — в Боге, которого Россия забыла, и она идет к нему со всем тем, что имела…
— То есть с танками, оружием, ракетами, станками и телегами?
— И с Толстым, Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым…
— А дела НКВД тоже с собой?
— Надо брать все, ибо Суд Божий — близок. Вот Достоевский ведет за руку цесаревича Алексея, убитого в 1918 году — видите? Он же предупреждал об этом.
— А Сталин несет царевича Димитрия?
— На него пала кровь всех — так уж получилось. Для него это, так сказать, оправдательный документ — не он один убивал в борьбе за власть…
— Это ваше понимание или авторское?
— Я не знаком с автором, — сознался «спектровец».
— А он не приехал сюда? '·
— Нет. И не приедет. Картину нам продала его мать. Парнишка покончил с собой…
— Ужас… — ахнул Серега тихо, но искренне. — Что ж ему не жилось?
— Не знаю. Мать говорила, что он написал записку: «Мне страшно того, что я изобразил. Жить не хочется». Выпил пачку люминала и не проснулся. Жаль! Если бы он продолжал в том же духе…
Подошел Владик. Он был явно доволен.
— Ну ты и заварил кашу! — обратился он к Сереге. — Розенфельд, Клингельман и Мацуяма готовы перегрызть друг другу глотки из-за твоей «Истины». Чую, нагонят цену. Но надо за деревяшку подержаться, тьфу-тьфу-тьфу!
— А как тебе это? — спросил Серега.
— Ничего, но много не возьмешь. Розенфельд говорит, что тут очень многое от «Памяти», а он ее не любит. — Клингельман сказал, что это слишком русская картина, а Мацуяма вообще ничего не понял.
— Сам-то ты как на нее смотришь?
— Белиберда, хотя и с претензией. У мальчика была богатая фантазия, он с детства увлекался историей, атрибутикой, видишь, гак любовно прописал все автоматы, пулеметы, ордена. Есть оригинальность — вон, смотри: идет маршал Жуков с фашистскими знаменами под мышкой. Или Петр I в роли бригадира грузчиков. Хорошо схвачено, где Екатерину II в клетке везут вместо Пугачева, а он в это время брауншвейгской фамилии помогает. Есть что-то, есть. Но слишком все хаотично, бессистемно, чувствуется, что сам плохо понимал, что перед собой ставит. Вот и свихнулся.
— Разве?
— Знаешь, когда юноша в девятнадцать лет, здоровый, красивый, любимый девушками и друзьями, при хороших, обеспеченных родителях и блестящей одаренности кончает самоубийством — это псих! Мать его считает, что он испугался того, будто не сможет, никогда не сможет сделать картину лучшей этой. Он писал ее целый год. Родители сделали ему какую-то справку, освобождающую от армии, он учился в нашей с тобой бывшей альма-матер. А потом вдруг — снотворное…
— Странно… — вздохнул Серега и спустился в фойе.
По фойе расхаживали те, кто уже насмотрелся, делились впечатлениями. Между ними сновали «береты» с дыроколами, собирали карточки с просечками. Подошли к Сереге. Он проколол № 35 «Красное яблоко» и № 24 Н.И.Иванова, называвшуюся «Исход». Потом, подумав, что от недостатка скромности не умрет, пробил № 92 — «Истину».
«Береты» вежливо забрали карточку. Серега вышел во двор и закурил, солнышко по-летнему грело спину, было тепло, но его отчего-то била дрожь. Вроде бы с тем, что «Истина» уйдет на Запад, он смирился. В конце концов, страна валюту получит. Но почему же так тошно? Конечно, дело в этом Иванове. Серега не травил его, он сам себя порешил. Но почему лезет в голову фамилия Сальери? От зависти?! Оттого, что Серега в сорок лет не добрался до того, что уловил чутьем этот недоучившийся парнишка? Или он добрался? Да, Серега добрался, он пару раз задумывал что-то похожее… Но рука не поднималась, боялся… Себя боялся! А этот рискнул, сделал и погиб… Вот откуда сальериева зависть!
— Будем обедать? — спросил Розенфельд. — Приглашаю вас в буфет. Он за валюту, но я угощаю! Попробуйте, как прекрасно быть в Союзе иностранцем! А то, может, махнете к нам? Арендую вам мастерскую, сделаю хорошие заказы через приятелей. Потом станете на ноги — рассчитаетесь. А?
— Вербуете? — хмыкнул Серега.
— Точно! Прямо-таки жажду утянуть вас в лапы капитала. Сопьетесь ведь.
— Сами-то как уехали?
— Сначала уехал папа. Я с тридцать девятого года. Родители жили в Одессе. В сорок первом пришли немцы и румыны, мы прятались с матерью — она у меня русская, но я уж очень похож на отца. Наверное, знаешь, что тогда было. Отец попал в облаву, думали — погиб. А его отправили в концлагерь, в Австрию. Мы дождались красных, а он — американцев. Он знал, что у нас к репатриантам не очень… Кроме того, папа, кажется, от советской мобилизации тоже прятался. Дело темное. Короче, первое письмо мы получили от него в пятьдесят седьмом, уже когда жили в Москве. Звал к себе в Хайфу, мать не хотела, рвала его письма. Я поступил в университет, занялся физикой, тогда было модно. Стал со временем специалистом по полупроводникам. Защитил диссертацию. Все было нормально, не хуже других. Но в шестьдесят седьмом вдруг чую — не то. Загранкомандировка — мимо. Премия — тоже мимо. Допуск — ниже, чем положено. Потом выясняю — в анкете записано, что у меня отец в Израиле. Выходит — графа. Роста, конечно, никакого, все под откос, попросту выживают. Самое смешное, что я себя и евреем-то не ощущал. Ни иврита, ни идиша я не знал, в синагогу не ходил, мать меня чисто по-русски воспитывала. У меня и фамилия была ее — Антипов. Только вот отчество — Евсеевич — да внешность… Так мало того — к матери стали цепляться. И доцеплялись — инфаркт. Ну, тут я взбесился, подал заявление. Моментально с работы — вон. Взяли грузчиком в магазин, кроме того, квартиру сдавал, копил деньги… Кое-как выпустили. Добрался до отца. Я его и не помнил уже толком. Мне тогда было тридцать один — почти полжизни — и надо все с нуля. Язык учил, английский и иврит. Хорошо хоть нашел место в одной фирме. Только-только три года прошло — война. Мы на арабов напали или они на нас — не знаю, дело темное. Только меня тут же в армию. У них там в мирное время часто сборы, меня на радиста подготовили, так что я уже точно знал, куда иду. Жив остался, но страху натерпелся на всю жизнь. А главное, неприятно было, когда бомбили. Не потому, что страшно, а потому, что бомбят МИГ или СУ, машины-то советские, и бомбы на них советские и ракеты. Только что знаки египетские. Так или иначе, я после этой октябрьской заварухи решил уехать. Благо у меня уже было двойное гражданство. Заключил контракт с «Интернейшнл инжиниринг», очень неплохо. От отца осталось наследство, чуть больше — от его тетки, вошел в дело. Теперь вот здесь снова — представляю фирму. Там дом, здесь мне тоже квартиру выдали. Где-то раз в три месяца ездим домой, в Штаты. Довольны.