Том 3. Тихий Дон. Книга вторая - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий разделся, повесил на спинку кровати тулуп и шинель, причесал волосы. Присев на лавку, он позвал сынишку:
— Поди-ка ко мне, Мишатка. Ну, чего ж ты, — не угадаешь меня?
Не вынимая изо рта кулака, тот подошел бочком, несмело остановился возле стола. На него любовно и гордо глядела от печки мать. Она что-то шептала на ухо девочке, спустила ее с рук, тихонько толкнула.
— Иди же!
Григорий сгреб их обоих; рассадив на коленях, спросил:
— Не угадаете меня, орехи лесные? И ты, Полюшка, не угадаешь папаньку?
— Ты не папанька, — прошептал мальчуган (в обществе сестры он чувствовал себя смелее).
— А кто же я?
— Ты — чужой казак.
— Вот так голос!..[23] — Григорий захохотал. — А папанька где ж у тебя?
— Он у нас на службе, — убеждающе, склоняя голову, сказала девочка (она была побойчей).
— Так его, чадунюшки! Пущай свой баз знает. А то он, идей-то лытает по целому году, а его узнавай! — с поддельной суровостью вставила Ильинична и улыбнулась на улыбку Григория. — От тебя и баба твоя скоро откажется. Мы уж за нее хотели зятя примать.
— Ты что же это, Наталья? А? — шутливо обратился Григорий к жене.
Она зарделась, преодолевая смущение перед своими, подошла к Григорию, села около, бескрайне счастливыми глазами долго обводила всего его, гладила горячей черствой рукой его сухую коричневую руку.
— Дарья, на стол собирай!
— У него своя жена есть, — засмеялась та и все той же вьющейся, легкой походкой направилась к печке.
Попрежнему была она тонка, нарядна. Сухую, красивую ногу ее туго охватывал фиолетовый шерстяной чулок, аккуратный чирик сидел на ноге, как вточенный; малиновая сборчатая юбка была туго затянута, безукоризненной белизной блистала расшитая завеска. Григорий перевел взгляд на жену — и в ее внешности заметил некоторую перемену. Она приоделась к его приезду; сатиновая голубая кофточка, с узким кружевным в кисти рукавом, облегала ее ладный стан, бугрилась на мягкой большой груди; синяя юбка, с расшитым морщиненым подолом, внизу была широка, вверху — в обхват. Григорий сбоку оглядел ее полные, как выточенные, ноги, волнующе-тугой обтянутый живот и широкий, как у кормленой кобылицы, зад, — подумал: «Казачку из всех баб угадаешь. В одеже — привычка, чтоб все на виду было; хочешь — гляди, а хочешь — нет. А у мужичек зад с передом не разберешь, — как в мешке ходит…»
Ильинична перехватила его взгляд, сказала с нарочитой хвастливостью:
— Вот у нас как офицерские жены ходют! Ишо и городским нос утрут!
— Чего вы там, маманя, гутарите! — перебила ее Дарья. — Куда уж нам до городских! Сережка вон сломалась, да и той грош цена! — докончила она с горестью.
Григорий положил руку на широкую, рабочую спину жены, в первый раз подумал: «Красивая баба, в глаза шибается… Как же она жила без меня? Небось, завидовали на нее казаки, да и она, может, на кого-нибудь позавидовала. А что, ежли жалмеркой принимала?» От этой неожиданной мысли у него екнуло сердце, стало пакостно на душе. Он испытующе поглядел в ее розовое, лоснившееся и благоухавшее огуречной помадой лицо. Наталья вспыхнула под его внимательным взглядом, — осилив смущение, шепнула:
— Ты чего так глядишь? Скучился, что ли?
— Ну, а как же!
Григорий отогнал негожие мысли, но что-то враждебное, неосознанное шевельнулось в эту минуту к жене.
Кряхтя, влез в дверь Пантелей Прокофьевич. Он помолился на образа, крякнул:
— Ну, ишо раз здоро́во живете!
— Слава богу, старик… Замерз? А мы ждали: щи горячие, прямо с пылу, — суетилась Ильинична, гремя ложками.
Развязывая на шее красный платок, Пантелей Прокофьевич постукивал обмерзшими подшитыми валенками. Стянул тулуп, содрал намерзшие на усах и бороде сосульки и, подсаживаясь к Григорию, сказал:
— Замерз, а в хуторе обогрелся… Переехали поросенка у Анютки…
— У какой? — оживленно спросила Дарья и перестала кромсать высокий белый хлеб.
— У Озеровой. Как она выскочит, подлюка, как понесет! И такой, и сякой, и жулик, и борону у кого-то украл. Какую борону? — черти ее знают!
Пантелей Прокофьевич подробно перечислил все прозвища, которыми наделяла его Анютка, — не сказал лишь о том, что упрекнула его в молодом грехе, по части жалмерок. Григорий усмехнулся, садясь за стол. И Пантелей Прокофьевич, желая оправдаться в его глазах, горячо докончил:
— Такую ересь перла, что и в рот взять нечего! Хотел уже вернуться, кнутом ее перепоясать, да Григорий был, а с ним все как-то вроде неспособно.
Петро отворил дверь, и Дуняшка на кушаке ввела красного, с лысиной, телка.
— К масленой блины с каймаком будем исть! — весело крякнул Петро, пихая телка ногой.
После обеда Григорий развязал мешок, стал оделять семью гостинцами.
— Это тебе, маманя… — он протянул теплый шалевый платок.
Ильинична приняла подарок, хмурясь и розовея по-молодому.
Накинула его на плечи, да так повернулась перед зеркалом и повела плечами, что даже Пантелей Прокофьевич вознегодовал:
— Карга старая, а туда же — перед зеркалой! Тьфу!..
— Это тебе, папаша… — скороговоркой буркнул Григорий, на глазах у всех разворачивая новую казачью фуражку, с высоко вздернутым верхом и пламенно-красным околышем.
— Ну, спаси Христос! А я фуражкой бедствовал. В лавках нонешний год их не было… Абы в чем лето проходил… В церкву ажник страмно идтить в старой. Ее, эту старую, уж на чучелу впору надевать, а я носил… — говорил он сердитым голосом, озираясь, словно боясь, что кто-нибудь подойдет и отнимет сыновний подарок.
Сунулся примерить было к зеркалу, но взглядом стерегла его Ильинична. Старик перенял ее взгляд, круто вильнул, захромал к самовару. Перед ним и примерял, надевая фуражку набекрень.
— Ты чего ж это, дрючок старый? — напустилась Ильинична.
Но Пантелей Прокофьевич отбрехался:
— Господи! Ну, и глупая ты! Ить самовар, а не зеркала? То-то и оно!
Жену наделил Григорий шерстяным отрезом на юбку; детям роздал фунт медовых пряников; Дарье — серебряные с камешками серьги; Дуняшке — на кофточку; Петру — папирос и фунт табаку.
Пока бабы тараторили, рассматривая подарки, Пантелей Прокофьевич пиковым королем прошелся по кухне и даже грудь выгнул:
— Вот он, казачок Лейб-гвардии Казачьего полка! Призы сымал! На инператорском смотру первый захватил! Седло и всю амуницию! Ух, ты!..
Петро, покусывая пшеничный ус, любовался отцом, Григорий посмеивался. Закурили, и Пантелей Прокофьевич, опасливо поглядев на окна, сказал:
— Покеда не подошли разная родня и соседи… расскажи вот Петру, что там делается.
Григорий махнул рукой.
— Дерутся.
— Большевики где зараз? — спросил Петро, усаживаясь поудобней.
— С трех сторон: с Тихорецкой, с Таганрога, с Воронежа.
— Ну, а ревком ваш что думает? Зачем их допущает на наши земли? Христоня с Иваном Алексеевичем приехали, брехали разное, но я им не верю. Не так что-то там…
— Ревком — он бессильный. Бегут казаки по домам.
— Через это значит, и прислоняется он к Советам?
— Конешно, через это.
Петро помолчал; вновь закуривая, открыто глянул на брата:
— Ты какой же стороны держишься?
— Я за советскую власть.
— Дурак! — порохом пыхнул Пантелей Прокофьевич. — Петро, хучь ты втолкуй ему!
Петро улыбнулся, похлопал Григория по плечу.
— Горячий он у нас — как необъезженный конь. Рази ж ему втолкуешь, батя?
— Мне нечего втолковывать! — загорячился Григорий. — Я сам не слепой… Фронтовики что у вас гутарют?
— Да что нам эти фронтовики! Аль ты этого дуролома Христана не знаешь? Чего он может понимать? Народ заблудился весь, не знает, куда ему податься… Горе одно! — Петро закусил ус. — Гляди вот что к весне будет, — не соберешь… Поиграли и мы в большевиков, на фронте, а теперь пора за ум браться. «Мы ничего чужого не хотим и наше не берите», — вот как должны сказать казаки всем, кто нахрапом лезет к нам. А в Каменской у вас грязно дело. Покумились с большевиками, — они и уставляют свои порядки.
— Ты, Гришка, подумай. Парень ты не глупой. Ты должен уразуметь, что казак — он, как был казак, так казаком и останется. Вонючая Русь у нас не должна править. А ты знаешь, что иногородние зараз гутарют. Всю землю разделить на души. Это как?
— Иногородним коренным, какие в Донской области живут издавна, дадим землю.
— А шиша им! Вот им выкусить!.. — Пантелей Прокофьевич сложил дулю; дергая большим когтястым пальцем, долго водил вокруг Григорьева горбатого носа.
По крыльцу загромыхали шаги. Застонали схваченные морозом порожки. Вошли Аникушка, Христоня, Томилин Иван в несуразно высокой заячьего меха папахе.
— Здорово, служивый! Пантелей Прокофич, магарыч станови! — гаркнул Христоня.