Ложная память - Дин Кунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда молния проскакивает между телевизором и торшером, прозрачный пластиковый мешок с глюкозой вспыхивает, как баллон газового фонаря, и на Дасти обрушивается дождь горячих искр; они непременно должны были поджечь белье на кровати, но этого почему-то не произошло. Нависающая тень цапли разбивается на множество осколков — столько же, сколько было и искр, — и когда мириады сверкающих и темных точек с ослепительной вспышкой соединяются, Дасти в испуге и растерянности закрывает глаза.
Он уверен (возможно, его убедил невидимый гость), что не должен бояться, но когда он открывает глаза, то видит, что над ним нависает пугающий предмет. Птица невозможно смята, сокрушена, скручена и теперь находится в раздутом мешке с глюкозой. Несмотря на эту деформацию, цаплю можно узнать, хотя сейчас она больше походит на изображение птицы, сотворенное каким-то недоделанным Пикассо, стремящимся пугать людей. Хуже то, что она каким-то образом жива и продолжает вопить, хотя ее пронзительные крики приглушены прозрачными стенами пластиковой тюрьмы. Она корчится в мешке, пытается своим острым тонким клювом и когтями пробить путь на свободу, ей это не удается, и она вращает своим холодным черным глазом, взирая вниз, на Дасти, с демонической страстью.
Он тоже ощущает себя пойманным, лежа здесь, беспомощный, под подвешенной в мешке птицей. В нем — слабость распятого, в ней — темная энергия наподобие той, что скрывается в орнаменте, украшающем сатанистскую издевательскую пародию на рождественскую елку. Затем цапля исчезает, превращаясь в кровавую коричневую слизь, и прозрачная жидкость в трубочке для вливания начинает темнеть по мере того, как вещество, в которое разложилась птица, просачивается из мешка и ползет вниз, вниз. При виде этой грязной тьмы, дюйм за дюймом загрязняющей трубку, Дасти кричит, но при этом не издает ни звука. Парализованный, он выталкивает из себя воздух полной грудью, но это происходит совершенно бесшумно, словно он пытается дышать в вакууме; он пытается поднять правую руку и вырвать иглу из вены, пытается соскочить с кровати, не может, и он тогда выпучивает глаза, напрягаясь, чтобы видеть последний дюйм трубки, когда яд достигнет иглы.
Ужасная вспышка внутреннего жара — все равно что разряд молнии проскочил по его венам и артериям — и пронзительный вопль указывают мгновение, когда птица входит в его кровь. Он чувствует, как она поднимается по внутренней вене его предплечья, просачивается через бицепс в пределы торса, и почти сразу же вслед за тем внутри его сердца начинается невыносимый трепет, деловитое постукивание-подергивание-потрепывание, будто некто вьет там гнездо.
Все еще пребывая в позе лотоса на овчинной подушке Валета, Марти открывает глаза. Они не синие, как прежде, но такие же черные, как и ее волосы. Белков нет вообще: обе глазницы заполнены сплошной гладкой, влажной, выпуклой чернотой. Птичьи глаза обычно бывают круглыми, а эти миндалевидные, как у человека, но тем не менее это глаза цапли.
— Добро пожаловать, — говорит она.
Дасти проснулся мгновенно. Голова у него была настолько ясная, что, открыв глаза, он не вскрикнул, не сел в кровати, чтобы понять, где находится. Он все так же неподвижно лежал на спине, глядя в потолок.
Его ночник горел точно так же, как он его оставил. Торшер стоял подле кресла для чтения, где ему и надлежало быть, и никто не подвешивал на него внутривенную капельницу.
Его сердце больше не трепетало. Оно колотилось. Насколько он мог сказать, его сердце все еще оставалось его личным владением, где не гнездилось ничего, кроме его собственных надежд, бед, любовей и пристрастий.
Валет чуть слышно похрапывал.
Марти спала рядом с Дасти глубоким сном достойной женщины — хотя в данном случае ее совершенствам была оказана поддержка в виде трех таблеток снотворного.
Пока сновидение оставалось свежим в его памяти, он снова и снова мысленно воспроизводил его с самых различных точек зрения. Он пытался использовать тот урок, что давным-давно заучил над карандашным рисунком первобытного леса, который, если посмотреть на картинку без предвзятости, преобразовывался в изображение готического города.
Обычно он не анализировал свои сновидения.
Фрейд, однако, был убежден, что из снов можно массами вылавливать рыбные косяки проявлений подсознательного, чтобы устроить пир для психоаналитика. Доктор Дерек Лэмптон, отчим Дасти, четвертый из четырех мужей Клодетты, также забрасывал свои удочки в то же самое море и регулярно вытаскивал улов, которым, согласно своей странной и весьма ненадежной гипотезе, он насильно пичкал пациентов, вовсе не принимая во внимание возможность того, что его добыча могла оказаться ядовитой.
Поскольку Фрейд и Гад Лэмптон верили в сновидения, Дасти никогда не принимал их всерьез. Вот и теперь ему не хотелось допускать, что в его сне мог содержаться какой-то смысл, но все же он ощущал в нем крупицу правды. Однако откопать жемчужину неприукрашенного факта в этой куче хлама было задачей, посильной разве что Гераклу.
Если его исключительная образная и слуховая память сохранила все детали сновидения с такой же тщательностью, с какой берегла реальные жизненные впечатления, то он, по крайней мере, мог быть уверен в том, что если переберет все подробности этого кошмара достаточно тщательно, то в конечном счете найдет любую правду, которая могла бы дожидаться своего открытия, как фамильная серебряная вилка, случайно выброшенная вместе с остатками обеда.
ГЛАВА 36
— Видео, — повторила Сьюзен в ответ на приказ Аримана и снова посмотрела в сторону от него, на крошечное деревце.
Доктор улыбнулся, удивленный:
— Какая же ты скромная девочка, особенно если учесть, что ты вытворяешь. Расслабься, дорогая. Я снимал тебя только один раз — следует признать, получился изумительный фильм на девяносто минут, — и когда мы встретимся в следующий раз, я сниму еще один. Никто, кроме меня, не увидит этих моих скромных любительских видеозаписей. Их никогда не покажут ни Си-эн-эн, ни Эн-би-си, ручаюсь тебе. Хотя рейтинг Найелсона[32] подскочил бы выше крыши, ты не находишь?
Сьюзен продолжала рассматривать деревце, но доктор наконец понял, каким образом она могла отводить от него взгляд, даже при том, что он приказал ей смотреть на него. Стыд был мощным побудительным мотивом, из которого она получала силы для своего маленького бунта. Все мы совершаем поступки, которых стыдимся, и с различной степенью трудности мы достигаем примирения с самим собой, наращивая жемчужную оболочку вины на каждую причиняющую боль моральную песчинку. Вина в отличие от стыда может действовать почти что успокаивающе, восприниматься как достоинство, потому что режущие грани вещи, заключенной в гладкую оболочку, больше не чувствуются, а сама вина превращается в объект нашего интереса. Сьюзен могла сделать богатое ожерелье из того стыда, который переносила по приказанию Аримана, но сейчас она знала о происходящей видеозаписи и потому не могла слепить еще одну жемчужину вины и спрятать в ней стыд.
Доктор снова приказал ей смотреть на него, и после непродолжительного колебания она вновь подняла свой взгляд к его глазам. Потом он велел ей спуститься, ступенька за ступенькой, по подсознанию до тех пор, пока она не возвратится в тайную часовню, из которой он разрешил отойти на несколько шагов, чтобы придать своей игре добавочный интерес.
Когда она вернулась в свой несокрушимый потаенный редут, ее глазные яблоки быстро задергались. Индивидуальность была изъята из нее; так повар вынимает мясо и кости из отвара, чтобы получить бульон. Теперь ее сознание превратилось в прозрачную бесцветную жидкость, которая ожидала, пока ее приправят по рецепту Аримана.
— Ты забудешь о том, что этой ночью здесь был твой отец, — сказал он. — Воспоминания о его лице, вместо которого ты видела мое, воспоминания о его голосе, вместо которого ты слышала мой, обратились теперь в пыль и улетели прочь. Я твой доктор, а не твой отец. Сьюзен, скажи мне, кто я такой.
Ее шепот, казалось, донесся гулким эхом из подземной пещеры.
— Доктор Ариман.
— У тебя, конечно, как всегда, не останется абсолютно никакой доступной памяти о том, что произошло между нами, абсолютно никакой доступной памяти о том, что я был здесь этой ночью.
Несмотря на все его усилия, остатки памяти где-то сохранились, возможно, в той неведомой области, что скрывается глубже подсознания. В противном случае она вообще не ощущала бы стыда, потому что никаких воспоминаний о том скотском разврате, которому она предавалась этой ночью и раньше, у нее не сохранилось бы. Но угнетавший ее стыд был, с точки зрения доктора, порождением под-подсознания, где оставались несмываемые пометы жизненного опыта. Этот глубочайший из всех уровней памяти был, по убеждению Аримана, практически недоступен и не представлял для него никакой опасности. Он должен был лишь тщательно стереть все следы, которые оставались в ее сознании и подсознании — и ему ничего не могло угрожать.