Тайная жизнь - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь — это прощание с миром.
Освобождение от чар и десоциализация связаны.
(Аргумент в виде примечания: вопреки тому что философия хотела бы навязать каждому человеческому городу, мысль и разобщение связаны.)
*Аргумент XII. Все вещи имеют душу.
Когда? Когда мы переезжаем.
Переезды — это опыт жестокой магии.
Мы обнаруживаем, что не можем бросить это в помойку. (Причем это может быть любая рухлядь, которой на помойке самое место.)
Что-то иное, чем вещь, привязано к вещам.
Старые связи, старые смыслы населяют их. Именно это и следует называть душой. Одушевленными были мамины туфли. Пальто, которое носил мой отец. Луизины куклы в почти нетронутых одежках, только слегка не то что выцветших, а скорее поблекших, еще вызывали в памяти голос игравшей с ними сестры.
Переезды из старых домов — это убийства.
Случается, что и отцеубийства.
Христиане-католики весной каждый раз говорили: надо сжечь священный букс[152]. (Не следует бросать в мусор предмет, связанный со счастливой минутой, и упрямую ветку, помогшую пережить зиму.)
*Что есть счастье? Восхищение, говорящее самому себе «прощай».
*Непрочность всего сущего объясняется тем, что внутри у каждого из нас живет прощание; вот откуда взялось это всеобщее подозрение в том, что есть на свете какая-то странная, упоительная радость — это и не счастье, и не горе, это одновременно радость, и сексуальная, и смертельная.
Я несчастлив. С чего мне быть счастливым? Чтобы следовать букве социального порядка? Порой я жестоко страдаю. Порой я наслаждаюсь с невыразимой силой. Мне крайне повезло.
Мне следовало бы быть или художником, или близоруким. Есть люди, которым требуется подойти ближе, чтобы лучше видеть.
Кто в материнском молоке признает свое национальное блюдо?
Сюжет неведом. Личность не имеет образа, территории, собственного языка. Настоящий человек не узнает себя в своем изображении. Античные люди не только не узнавали себя в своих изображениях, но не способны были даже представить их себе на известковой стене, где читали свои сны.
*Наверное, иной мир существует скорее в любви, в чувствительности к странности человеческой наготы, в чтении, в музыке, чем в смерти и перед бесчувственным трупом.
*XIII. Сны, воспоминания, сожаления, образы мертвых образуют сакральное — то, что мы не можем осознать. То, что далеко и приходит издалека. Недосягаемое, необыденное, неоскверненное. Осквернять — это тянуть руку. Все, что неприкасаемо, сакрально. Сны, воспоминания, смерти, желания образуют неприкасаемую субстанцию. Рука не должна касаться ни стены, ни наготы. Или рука входит в другой мир, или любовник воздерживается, и нагота вновь прикрыта.
Другой мир не относится к сфере прикасаемого. Другой мир относится к сфере истинного расставания и прощания.
*Взрослым известно большее наслаждение, чем малышам.
Но у них и страдания меньше.
Для стариков и вкус у еды и питья не такой сильный, как для молодых, да ранних. Удовольствие стариков — в узнавании. Они уже ничего не открывают.
Следствие. Именно здесь коренится идея упадка: новые отпечатки наслаиваются на старые, завораживающие и ослабляют их действие.
Когда люди вырастают, они и видятся себе выше, чем раньше.
Admirabilia. Они говорят, что мир движется к пропасти, когда их самих поглощает смерть. Старость — это не изношенность. Старость — это скука, которая начинает себе нравиться. Тот, кто прекращает удивляться и восхищаться, постарел. Старость — это выключение из сети, которое надо не замечать до самой смерти. Это выключение происходит гораздо раньше, чем истощаются силы. Сочувствовать можно только этому истощению. Выключение из сети прежде времени, внутреннее снижение оборотов — это расчетливое коллективное торможение. Коллективная жизнь удаляет от рождения. Напряженная социальная жизнь преждевременно старит.
*Можно уйти, оставив все в беспорядке на волю случая.
*XIV. Авва Лонгин говорит, что жить повсюду чужеземцем — это повсюду держать язык за зубами. То есть молчать. Если никто не будет молчать, никто не будет чужеземцем.
Нужно властвовать над своим языком.
Если покинувший родину болтает не закрывая рта, он уже не чужеземец, а местный.
Тот, кто хочет жить как чужеземец, должен жить как на чужбине: ничего не понимать, говорить так, чтобы другие его не понимали, молчать там, где живет, изъясняться жестами, потом перестать изъясняться и жестами, улыбаться, потом больше не улыбаться. Авва Лонгин называл эту способность xeniteia[153] — жить так, чтобы всюду и для всех быть чужим. Xeniteia для монаха подобна отъезду на чужбину для мирянина. Это все равно что для ребенка — родиться (то есть еще не научиться языку, еще не начать вспоминать ничего такого, что следует забыть, чтобы научиться языку).
Глава пятидесятая
Узкие окна укрепленных в давние времена церквей называются убийцами. Слово слишком грозное, чтобы описать назначение окон, прорезанных в стенах домов, и глаз некоторых млекопитающих, когда поднимаются их веки.
Эта книга — убийца, глядящий на потаенную часть моей жизни.
Многие сочтут незначительным и не заслуживающим внимания, что человек пишет о том, как он понимает любовь. Что такое любовь, если сравнить ее с карьерой, с подвигом или противопоставить ее дерзко добытому состоянию? Более того. То, что один человек может открыться навстречу телу другого человека, и то, что один человек в силах прикоснуться к другому, — это превыше всякой сексуальности и гораздо труднее, чем даже сама смерть, которая в конце концов всего лишь неизбежная смерть одного человека. Это соприкосновение с миром, отдельным от нашего «я», — гораздо более важный опыт, чем деньги, которые удалось скопить долгим и упорным трудом. Это прикосновение приводит к метаморфозе, которая гораздо сильнее давит на человека, чем роль, которую он играет в обществе, где был принят благодаря своему труду, где ползал на коленях перед тираном, где ему платили, как шлюхе, где его сердце совершало над собой насилие.
Глава пятьдесят первая
Красота любви
Самые прекрасные в мире вещи: щетина молодого кабанчика, светящиеся сквозь треснувшую кожуру каштаны, пылающие угли, книги Чжуан-цзы, Монтеня, Кенко, Музиля, верховья ручьев, глаза лошадей, заря.
Но ничто не может соперничать в красоте с двумя телами: женщины и мужчины, лицом к лицу, которые внезапно, к своему величайшему удивлению, обнаруживают, что уже любят друг друга, хотя ничего не понимают ни в Еве, ни в Адаме, да и имен их толком не помнят.
Какая невероятная тишина на их лицах.
Их покрывает обильный светящийся пот, их сковывает неподвижность, они словно прижимаются друг к другу взглядами в несравненной близости. Окутанные свечением, они сияют, как ночные звезды.
*Одно из самых глубоких, необыкновенных рассуждений, оставленных Стендалем о любви, касается красоты.
С первой же фразы своей знаменитой книги о любви он говорит, что в завороженности есть завораживающая красота.
Затем он уже больше об этом не говорит.
Но именно это заставляет его писать: любовь прекрасна. Любовь прекраснее вожделения. Любовь представляет опасность с точки зрения семейного окружения и общества не только потому, что отношения между влюбленными исключительно асоциальны, что они любят друг друга и презирают все вокруг; дело в том, что общество воспринимает красоту этих отношений как вызов. Влюбленные прекрасны, они ступают по облакам, их тела переполнены жизненной силой, глаза сияют, в них есть что-то неописуемо созвучное, перелетающее от одного тела к другому. Ничто не вызывает у мужчин и женщин такой зависти, как эти узы, отделяющие от всех вещей (реального) и от всех людей (общества). Нет в мире ничего прекраснее, чем двое влюбленных.
И никто не смотрит на мир с таким пренебрежением.
*К аргументу Стендаля (неслыханная красота влюбленных в сравнении со всеми другими членами общества, являющими собой гигантский сгусток зависти) мне следует добавить следующее: преступления на почве страсти обладают неодолимым великолепием; рассказы о них возбуждают в людях жгучий интерес; они испытывают неизменное наслаждение, спеша поделиться с окружающими новостью сексуального плана, которая растворена в языке; тысячелетиями в обществе бытуют коллективные сплетни, касающиеся социального воспроизводства.
<…>
Глава пятьдесят вторая
Defrictis adeo diu pupulis an vigilarem scire quaerebam[154]. И я долго тер глаза, открывал их, снова тер, желая убедиться, что мое видение не сон.