Сизиф - Алексей Ковалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все шло так размеренно и привычно, как если бы старик готовился принести в жертву овна, за исключением того, что овцы у путников не было, а в том пустынном месте, куда они наконец пришли, ее и взять было негде. Египтянин, от которого узнал эту историю мегарский купец, особенно настаивал на решимости почтенного хабира, на отсутствии у него каких бы то ни было сомнений или надежд на неожиданное разрешение дела. Упирал он на это потому, что даже у этого пастушьего племени человеческие жертвы были давно уже не в чести и запрещались их противоречивым богом, не желавшим видеть свой народ кровожадными дикарями. Последнее же повеление его было вполне недвусмысленным, ошибаться старик не мог, так как он сам как раз и был духовным родоначальником племени, познакомившим людей с этим богом, его природой и свойствами и внушившим соплеменникам потребность позабыть всех остальных богов, вручив свою судьбу ему одному. Хороша же была судьба, предписывающая пресечь духовную наследственность у самого корня. Но в вере хабиров, или иврим, как их еще называли, в непостижимость своего бога таилось одновременно и грозное его величие. Он громогласно заявлял, что не имеет ничего общего с многочисленными, неразборчивыми, противоречившими друг другу божествами варваров, и в то же время требовал от самого верного своего адепта немыслимого, варварского жертвоприношения. И сжавший в кулак сердце патриарх знал, что поступит именно так и никак иначе.
Нагнав на своих слушателей достаточно страху, так что мозг их готов был уже отказаться следовать за событиями, ибо по всем человеческим и божественным меркам они никуда не вели, египтянин быстро завершил историю, скупо поведав, что рука с занесенным остро отточенным ножом была намертво схвачена неведомой силой и старику столь же непререкаемо, как прежде, было возвещено, что сын его никак не может быть жертвой, а наоборот, станет отцом бесчисленных множеств благословенного потомства. А в ближайших зарослях, на горе, где происходило дело, обнаружилась заблудшая овца, которую и надлежало предать всесожжению.
Поведав царице эту притчу во всей ее возможной полноте, фракиец встретил в ней такую вдохновенную, благодарную слушательницу, о которой и не мечтал. Тут-то она и попросила его принять участие в трехдневном бдении, на что он тотчас согласился.
Гилларион тоже выглядел возбужденным, уверяя Сизифа, что их догадки были, может быть, слишком поспешными, что мысли Медеи отнюдь не так грубы, как им казалось. Ободренный этим рассказом окончательно, Сизиф не стал задерживать фракийца, присутствие которого во дворце оказалось таким полезным. Они дружески попрощались, Гиллариона снабдили факелом, и он ушел.
* * *Всего и забот-то было у ослепительного сына титаниды Тейи и ее брата Гиперона — выкатить из своего роскошного дворца на восточном краю Океана запряженную четверней золотую колесницу и не спеша прокатиться по далекому небосводу, одаряя все живущее на земле благодатным теплом и служа всевидящим оком самому Зевсу. Завершив веселый дозор, Гелиос утверждал свою карету на золотой ладье и, не видимый никем, кроме сестры Селены, замещавшей его в ночных небесах, возвращался во дворец, чтобы назавтра, полный огня и живительной силы, возобновить ежедневную прогулку. Никто из богов и никто из людей не мог сказать о нем дурного слова. Единственное зло он причинял лишь невольно и только тем въедливым дуракам, которым мало было заниматься своим делом, наслаждаясь теплом и светом. Стремясь разоблачить его тайну, они пялили глаза на божество дольше, чем подсказывал здравый смысл, и лишались зрения. Сам Гелиос не предпринимал никаких усилий, чтобы наказать глупцов. Да он же и возвращал потерю тому, кто не поленится подставить слепые глазницы самому первому его утреннему лучу.
Лишь дважды случилось безмятежному Гелию испытать зависть и покапризничать. Впрочем, очень недолго. Раздел земли, который учинил владыка Олимпа, придя к власти, застал солнечное божество за его обычной работой, и, чувствуя себя не вправе изменить долгу, оно обиделось, обнаружив, что в его отсутствие никто о нем не вспомнил. Зевс тут же исправил ошибку, предоставив Гелиосу широчайший выбор, и тот поднял со дна Эгейского моря целый остров только для того, кажется, чтобы увековечить в его названии имя своей жены Роды.
В другой раз Солнцу приглянулся край у Истма между двумя заливами, на который, как оказалось, претендовал Посейдон. Тут на помощь пришел поздний брат Гелия, один из сторуких — Бриарей, который рассудил спорящих, отдав морскому богу перешеек с прилегающими к нему землями, а Гелиосу возвышавшийся над городом каменистый холм с его подножием. И снова светлому богу, удовлетворенному чудесной вершиной, она была как будто вовсе не нужна, ибо он тут же передал и верхний, и нижний город в правление сыну Ээту, а попечение о горе предоставил прекрасной Афродите, на дивных чертах которой так любили отдыхать его лучи.
Двойное благословение города — покровительство бога морской бездны и бога Солнца — обещало необычайные преимущества, но надо было обладать особой мудростью, чтобы разумно сочетать влияния этих, столь отдаленных друг от друга божеств. Если человеку не хватало проникновенного знания их природы, благословение могло обернуться нелепостью, как это случилось с достойным во всех других отношениях царем Коринфом.
Чревом и лоном возлежавшей у Истма Эфиры, чьи ступни охлаждали воды Коринфского и Саронического заливов, безусловно, был рынок — шумное, пыльное место в нижнем городе, куда стекались пути из обоих портов, из близлежащего Сикиона и всей прочей округи. Ее сердцем и головой был начинавшийся у южного выхода с агоры Акрокоринф. Стоило выйти из ворот и сделать несколько первых, еще нетрудных шагов по полого поднимавшейся дороге, как ты чувствовал, что постепенно покидаешь суетливый бренный мир, а то и самое землю. Обернувшись уже на этих шагах, можно было увидеть далеко на севере вершину дельфийского Парнаса. Чуть выше, там, где начинали встречаться многочисленные жертвенники Гелиосу, повторявшиеся на каждом извиве пути, воздух совсем очищался от пыли и городских запахов, становился прозрачным, и уже не надо было оборачиваться, а просто следовать за петлявшей по склону дорогой, чтобы одна за другой вставали вершины Келены на западе, Герании на северо-востоке, а затем открывались два волшебной синевы залива по сторонам Истма.
На этой высоте холм был достаточно широк, чтобы принять в свои уступы и террасы дома многих именитых горожан, среди которых был и Сизиф со своим семейством.
На третий день рано утром вверх по дороге, будя обитателей квартала непривычным в это время шумом шагов, стали подниматься горожане. Сначала по одному, по два, но вскоре их поток стал почти непрерывным. Миновав жилища своих более благополучных сограждан, они собирались на площадке последней широкой террасы, выше которой оставались только царский дворец и храм Афродиты на самом верху.
Первым, слева у входа на террасу, возвышалось небольшое, строгое, лишенное украшений здание храма Судеб. Лишь беглым взглядом отдавая почтение этому святилищу, люди проходили мимо и прикрывали ладонью рты, как бы запрещая себе невольно вырвавшимся словом, даже вздохом, привлечь внимание трех могущественных мойр, отмеряющих, прядущих и обрывающих нити человеческой жизни. Напротив через площадь стоял низкий, с широкой колоннадой храм Деметры и Коры, хранивший внутри величественные статуи обеих. А справа, скрытое от дороги скалой, ушедшее в камень располагалось святилище Геры Бунеи. Бунус, которому оставил царство отец Медеи, отправившись к колхам, частью вырубил в скале, частью достроил снаружи этот храм таким образом, что даже его жрецы не могли быть уверены, что им знакомы все его внутренние помещения. Тремя ступенями поднимался от земли портик с четырьмя колоннами из серого известняка, за которыми виднелась закрытая дверь. К ней и было устремлено внимание собравшихся на площади.
О том, что царица уединилась в храме, стало известно сразу же. Знали люди и день, когда должна была окончиться ее долгая молитва. Все предчувствовали, что им будет возвещено нечто важное, но никто толком не понимал, с чем связано решение Медеи, и слухи, ходившие в городе в течение этих дней и негромко обсуждавшиеся теперь в толпе, были самыми разными. Все в той или иной мере наслышаны были о событиях в Микенах, об участии в них Язона. Этим, по общему мнению, и объяснялся столь необычный шаг царицы, но истинных его причин называли множество.
Одни были убеждены, что царица просит у богини благополучного и скорого возвращения мужа, другие с уверенностью заявляли, что Язон давно вернулся и скрывается во дворце, а Медея молится о его спасении от гнева нового микенского правителя. Были такие, кто утверждал, что неистовая царица готова принести в жертву собственных детей, чтобы побудить супругу Зевса отвратить от Коринфа месть Микен. Им возражали четвертые, точно знавшие, что царских сыновей нет ни в храме, ни вообще в городе. Эти спешили рассказать о новом, уже совершившемся злодеянии колхидской царевны. По их словам, Язон и не собирался возвращаться. В последний момент он будто бы предотвратил казнь заточенного Атреем брата, раскрыв беспутному сыну, кого ему предстояло убить. Эгисф, расправившись с подлинным убийцей, посадил на трон освобожденного и отмщенного по предсказанию богов отца, Фиеста. Язон же, решив еще прочнее закрепить свое влияние в златообильных Микенах, посватался к дочери нового царя, которая, несмотря на торжество сына-брата и отца-мужа, все-таки оставалась опозоренной своим кровосмесительным участием в исполнении божественной справедливости. Вот это-то сватовство, по мнению сведущих, и переполнило чашу терпения царицы Коринфа, которая отправила своих детей в сопровождении няньки со свадебным подарком для новой невесты Язона. Подарок оказался колдовским, гибельным. Пелопия была сожжена волшебным пламенем, дети пропали без вести, а Медея искала теперь у Геры защиты от мужнего гнева.