Обыкновенная Арктика - Горбатов Борис Леонтьевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все осталось по-прежнему. По-прежнему жила Даша в избе на высоком берегу Витима, только прежняя изба была срублена «в угол», а эта — «в лапу»; запоры на старом дворе были ржавые, хриплые, на новом — певучие; над старой избой гордо высился резной конек, над новой — ветродуй, огромная полосатая колбаса, нафаршированная ветром; работник на старом дворе назывался конюхом, здесь — мотористом, вот и все перемены.
По-прежнему закон реки был законом Дашиной жизни: зимой самолеты садились на лед, летом на воду; в весеннюю распутицу и в осенний ледостав не летали; туман на реке означал нелетную погоду, и в авиапорту было пустынно, отец ходил сердитый и скучный, ему нужны были люди, аудитория, — людей не было; но туман рассеивался, далекий синий мыс с тремя соснами на нем становился близким, отец начинал звонить на почту, суетиться, покрикивать на моториста; появлялись летчики, механики, фельдъегери, сопровождающие мешки с золотом, пассажиры. В избе становилось шумно, шипело на сковородках сало, летел пух от взбиваемых подушек, звенели чашки. Даша возилась у самовара.
А отец?
Отец уж подкручивал усы.
Он глядел на молодых пилотов со смятенным чувством: и восторг, и зависть, и грусть, и горечь, сознание своего превосходства и понимание, что превосходства больше нет (так выглядит старый, заслуженный мотор Сольмсона рядом с новехоньким, могучим «М-34»).
Еще хорошо, что его сделали начальником авиапорта, правда маленького, захудалого, но все-таки авиапорта. Он, как старый пес, все равно никуда не ушел бы с аэродрома, остался бы мотористом, сторожем, буфетчиком, кем угодно, — только бы толкаться среди людей в шлемах с «консервами», только бы глядеть, как ввинчиваются в тугой воздух машины, только бы вдыхать запах аэродрома, чудесную смесь из горелой травы и отработанного бензина.
Вот и новое дело — авиация, а есть уже и в нем свои старики.
Старость пилота всегда преждевременна. Она наступает раньше, чем старость моряка, полярника, кузнеца или плотника. Человек еще в полном соку, а уж летать не может — «вылетался».
Единственное, что утешало Дашиного отца в его невеселой старости, были воспоминания. Никто в авиации не умел рассказывать такие чудесные истории, как Дашин отец, никого так жадно не слушали.
«Ого! — думал он, раздувая рыжие усы. — Мальчишки еще могут поучиться летному делу у старого аса».
Но «мальчишки» слушали его истории охотнее, чем его советы.
Он не замечал этого, зато замечала Даша. Она все замечала, эта тихая, молчаливая, угловатая девушка. Она видела, как насмешливо блестят глаза «мальчишек», когда они слушают рассказы отца; сначала ей было больно, теперь — только стыдно.
Но отец и не врал. Просто все чужие истории стали его собственностью, во всех он был героем, он один, — это было его право, право рассказчика, он широко пользовался им. И искренне верил, что так оно и было.
Стоило назвать при нем имя знаменитого летчика, как он восклицал:
— А, Вася! Как же! Мой ученик!
Все знаменитые пилоты были его учениками (если они моложе его) или его приятели (если они в его возрасте).
При нем нельзя было ничего рассказывать. Он слушал чужие истории нетерпеливо, нервно, — то была ревность рассказчика.
— Это что! — перебивал он. — Вот со мной история была…
Однажды пилоты решили разыграть его. Один из них (молодой, щеголеватый красавчик Леня) стал рассказывать историю «своей первой аварии». Объяснялся он всегда больше звуками, чем словами.
— Это было в Средней Азии, — начал Леня. — Лечу, в ус не дую. Вдруг слышу треск. Гляжу: крыло отвалилось. Однако лечу. Мотор… фрр… закашлял, задохся, смолк. Гроб. Однако лечу.
— Это что! — нетерпеливо перебил его Дашин отец. — Это обыкновенное дело! Вот со мной на фармашке почище было… — И вдруг осекся, сам сообразив, что хватил через край.
Пилоты захохотали.
Нельзя было не смеяться, даже Даша улыбнулась. Отец тоже попытался усмехнуться, но смех не удался, старик повернулся на каблуках и, сгорбившись, побрел к двери.
Он вышел на улицу и долго стоял, съежившись под падающим на голову снегом, и думал о том, что вот он стар и старость его невеселая, постыдная, что раньше, когда он летал на «фармане» один на целую эскадрилью, над ним никто не смел смеяться… Вот на Западном фронте, в воздушном бою над Галицией, когда сам начальник бригады при всех назвал его «Черным принцем воздуха», а девушки звали «принц-счастливчик», а ребята — «рыжий дьявол»… И так далее, и так далее. Уже складывалась в уме новая история, уже верил он в то, что так оно было на самом деле над Галицией; он вытер с лица мокрые потоки и молодцевато пошел обратно в избу рассказывать новую историю.
Нет, с летчиками он умел ладить! Что там ни говори, а почти двадцать лет проболтался он в воздухе, во всяких переплетах бывал и всяких людей видел.
С дочкой было труднее. Когда изба была полна народу, он просто не замечал ее. Она тихо, бесшумно скользила по комнатам, делала свое дело и никому не мешала. Но, когда в нелетную погоду отец и дочь оставались одни в избе и старику нужны были слушатели, он вспоминал о дочери.
Она слушала молча, не перебивая, часто закрыв глаза. Это обижало его. Отчего она не смотрит? Его самолюбие рассказчика было задето, — она не смеялась, не вскрикивала от ужаса, только слушала. Смеялась она вообще редко.
— Да засмейся ты, лесная душа! — сердито кричал на нее отец, а она поднимала на него глаза — большие, синие, и под их взглядом испуганно умолкал старик.
— Чисто мать, — бормотал он, — чисто мать-покойница…
Мать тоже была такая же большая, теплая и покорная, как Даша, такая же смиренная и молчаливая, но он-то знал, что за тихим мерцанием ее глаз скрывается пламя.
Даша была вся в мать, — это отец заметил верно, — но не было ли в ней и от отцовской беспокойной крови?
Она любила вечером бесшумно пробраться в накуренную досиня комнату для проезжающих и, прислонившись к косяку, слушать бесконечные рассказы летчиков о дальних странствованиях, о большой жизни. Ей нужно было знать, как живут люди там, на магистрали, что делают, — не все же ведь летают и ездят.
Летчики уничтожили расстояние между Витимом и магистралью. Они завтракали на Витиме, обедали на Лене, а вечером шли с подругами в иркутский театр. Даже для Даши Иркутск стал ближе. Он был рядом, вон там, за изгибом реки (где она никогда не была).
Она пыталась представить себе, как это бывает в театре, как выглядит Иркутск, но спрашивать стыдилась и не умела.
С летчиками она, однако, подружилась. Она знала их имена, привычки и вкусы, понимала их язык.
Веселые ребята летали на этой линии. Они называли себя «воздушными извозчиками», «ямщиками». Они говорили не «сесть», а «приземлиться»; не «есть», а «заправляться»; спирт они называли «горючим», коньяк — «сосначком» (читая по-русски иностранную этикетку). Они говорили не «разбил машину», а «приложил машину к земле»; отправляясь спать, заявляли: «иду в ночь». У них не было хорошей или дурной погоды, погода была либо «корявая», либо «летная»; корявая чаще. Этот пестрый язык, к которому Даша долго не могла привыкнуть, пилоты, пришедшие на линию из морской авиации, еще уснащали морскими словечками. Они щеголяли ими, как щеголяли своими комбинезонами, шлемами, пуговицами с пропеллером, — всем, что отличало их от бескрылых, земных людей. Они разговаривали шумно, весело и всегда насмешливо. Они обо всем говорили насмешливо и пренебрежительно: о погоде, о рейсе, о любви, о чувствах. Им казалось, что этот стиль больше всего подходит для их «рисковой» профессии. Даша заметила, что чем старше был пилот, тем меньше «летных» словечек было у него в разговоре.
А Даша не любила, когда надо всем смеются. Это правда, жизни она не знала, но казалось ей, что есть в жизни такое, над чем смеяться стыдно, над чем смеяться нельзя.
Среди пилотов были ребята, с которыми она подружилась. Странная это была дружба! Почти с каждым из них она начинала со стычки. Здоровая, могучая девка умела постоять за себя! Баловства она не любила.