Фромон младший и Рислер старший - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня кружится голова… — сказал он Планюсу.
— Обопрись на меня покрепче, старина… Не бойся.
Планюс выпрямился и повел своего друга с той наивной, фанатической гордостью, с какой крестьянин несет изображение святого.
Наконец они пришли в Пале-Рояль.
В саду было полно народу. Все пришли послушать музыку. Поднимая пыль и шумно передвигая стулья, каждый искал места, где бы ему сесть. Друзья поспешно вошли в ресторан, чтобы укрыться от всего этого гама. Они устроились в одном из больших залов первого этажа, откуда были видны и зелень деревьев, и гуляющие, и струя фонтана между двумя унылыми клумбами. Для Сигиамунда этот ресторанный зал с позолотой на зеркалах, на люстре и даже на тисненых обоях был идеалом роскоши. Белая салфетка, булочки, меню — все наполняло его радостью.
— Хорошо здесь, а?.. — говорил он Рислеру.
При каждом новом блюде втого пиршества стоимостью в два с половиной франка с человека он громко выражал свой восторг и насильно наполнял тарелку друга.
— Попробуй!.. Очень вкусно.
Рислер, несмотря на все свое желание оказать честь пиру, казался озабоченным и все время поглядывал в окно.
— Ты помнишь, Сигизмунд?.. — спросил он вдруг.
Старый кассир, ушедший в воспоминания о прошлом, о первых шагах Рислера на фабрике, ответил:
— Еще бы не помнить!.. Первый раз мы обедали в Пале-Рояле в феврале сорок шестого года, в тот год, когда На фабрике установили плоские формы.
Рислер покачал головой.
— Нет… Я говорю о том, что было три года назад… В тот памятный вечер мы обедали вон там, напротив…
И он указал на большие окна ресторана Вефура, освещенные заходящим солнцем, точно люстрами свадебного пира.
— А ведь и правда… — пробормотал Сигизмунд, немного смутившись, и он невольно подумал о том, как глупо было привести сюда своего друга, пробудить в нем такие мучительные воспоминания!
Рислер, не желая омрачать обеда, резким движением поднял бокал.
— За твое здоровье, старый товарищ!
Он старался переменить разговор. Но минуту спустя сам перевел его на ту же тему и тихо, как будто стыдясь, спросил Сигизмунда:
— Ты встречал ее?
— Твою жену?.. Нет, никогда.
— Она больше не писала?
— Нет… Ни разу.
— Но должны же быть у тебя какие-нибудь сведения о ней. Что она делала все это время? Она живет с родителями?
— Нет.
Рислер побледнел.
Он надеялся, что Сидони вернется к матери и будет работать, как и он, чтобы забыть и искупить свою вину. И в зависимости от того, что узнает он в тот день, когда получит право говорить о ней, он будет строить свою дальнейшую жизнь. В отдаленном, неясном, как сон, будущем он видел себя уединившимся вместе с Шебами в каком-нибудь затерянном уголке земного шара, где ничто не напоминало бы ему о минувшем позоре. Это, конечно, не был какой-то определенный план, но это жило в нем, как всегда живут в человеческом сердце потребность и надежда вернуть утраченное счастье.
— Она в Париже? — спросил он, подумав немного.
— Нет… Вот уже три месяца, как она уехала, и никто не знает, куда.
Сигизмунд не добавил, что она уехала со своим Казабони, чье имя она теперь носила, что они вместе разъезжают по провинциальным городам, что мать ее в отчаянии от разлуки с нею и что известия о ней она получает только через Делобеля. Сигизмунд не счел нужным докладывать обо всем этом и, сказав: «Она уехала», — замолчал.
А Рислер не осмелился расспрашивать.
Так они сидели друг против друга, испытывая неловкость от долгого молчания. Вдруг под деревьями сада загремел военный оркестр. Играли увертюру из итальянской оперы, одну из тех увертюр, которые как бы созданы для публичных гуляний под открытым небом. Звуки ее, разливаясь в воздухе, смешивались с щебетанием ласточек и журчанием жемчужных струй фонтана. Оглушительно гремевшие трубы еще резче подчеркивали мягкую свежесть угасавшего летнего дня, такого томительно длинного ь Париже. Казалось, только и были слышны эти медные инструменты. Отдаленный стук колес, крики играющих детей, шаги гуляющих — все тонуло в волнах искрящихся звуков, освежающих парижан не меньше, чем освежает ежедневная поливка их места для гулянья. И поблекшим цветам, и серым от пыли деревьям, и согбенным от печали и нужды людям, с бледными лицами, с тусклыми от жары глазами, всем обездоленным большого города, устало опустившимся на садовые скамьи, — всему вокруг эта музыка давала как бы облегчение и поддержку. Казалось, полнозвучные аккорды, рассекая воздух, обновляли, очищали его.
Рислер сразу почувствовал успокоение.
— Как хорошо действует музыка!.. — сказал он с загоревшимися глазами и, понизив голос, добавил: — У меня очень тяжело на сердце, старина… Если б ты знал!..
Пока им подавали кофе, они сидели молча, облокотясь на подоконник.
Наконец музыка умолкла, и сад опустел. Свет, задержавшийся в углублениях зданий, поднялся к крышам, блеснул последними лучами на окнах верхних этажей. Ласточки, жавшиеся друг к другу на кровельном желобе, приветствовали последним щебетаньем угасавший день.
— Ну… Куда же мы пойдем? — спросил Планюс, выходя из ресторана.
— Куда хочешь…
Неподалеку, на улице Монпансье, в первом этаже одного из домов, помещался кафешантан; народ туда так и валил.
— Не зайти ли нам? — предложил Планюс, желавший во что бы то ни стало рассеять печаль своего друга. — Пиво тут превосходное.
Рислер не возражал; вот уже полгода, как он не пил пива.
Этот концертный зал был переделан из бывшего здесь когда-то ресторана. Три большие комнаты, в которых сняли перегородки, следовали одна за другой; разделявшие их золоченые колонны поддерживали потолок. Они были отделаны в мавританском стиле — маленькими полумесяцами и орнаментами в виде тюрбанов ярко — красного и бледно-голубого цвета.
Несмотря на ранний час, в кафешантане было уже полно, и, едва успев войти, вы уже задыхались при одном только виде всех этих людей, сидевших за столиками. В глубине, на полускрытой рядом колонн эстраде, под ослепительным жарким светом газа толпились женщины в белых платьях.
Наши друзья с большим трудом нашли местечко за колонной, откуда видна была только половина эстрады, где в эту минуту подвизался великолепный господин в черном фраке и желтых перчатках, завитой, вылощенный и напомаженный. Он пел вибрирующим голосом:
Златогривые красавцы львы!Свежей кровью не упьетесь вы.Берегитесь: я стою на страже!
Публика — мелкие торговцы квартала со своими женами и дочерьми — была, по-видимому, в восторге, особенно женщины. Великолепный пастух в вечернем костюме, стерегущий в пустыне свое стадо и так бесстрашно обращавшийся ко львам, являлся недосягаемым идеалом для всех этих лавочников. Несмотря на чинные манеры, скромные туалеты и стереотипные улыбки, усвоенные за прилавком, дамы жаждали попасться на удочку любви и томно закатывали глаза в сторону певца. Нельзя было без улыбки наблюдать за тем, как их взгляд, обращенный к эстраде, внезапно менялся, становился презрительным и злым, стоило ему упасть на мужа, бедного мужа, который спокойно потягивал пиво, сидя напротив жены. «Уж ты-то, конечно, не способен стоять на страже перед самым носом льва, да еще в черном фраке и желтых перчатках…»
А взгляд мужа, казалось, отвечал: «Да, он молодчина, ничего не скажешь!..»
Довольно равнодушные к подобного рода героизму, Рислер и Сигизмунд с удовольствием пили пиво, не обращая внимания на музыку. Но вот романс кончился, раздались аплодисменты, крики, шум.
— Гм… странно… как будто… Ну да, я не ошибаюсь… Это он, Делобель! — воскликнул Планюс.
Действительно, в первом ряду, у самой эстрады, сидел знаменитый актер. Его голова с седеющими мелко завитыми волосами видна была вполоборота. Он небрежно прислонился к колонне, держа шляпу в руке, разодетый, как для премьеры: на нем была ослепительная крахмальная сорочка, в петлице черного фрака, точно орден, красовалась камелия. Время от времени он с видом превосходства окидывал взглядом публику. Но чаще всего он с любезной миной и ободряющими улыбочками поворачивался к эстраде, делая вид, что аплодирует кому-то, но кому — Планюс не мог разглядеть со своего места.
Присутствие Делобеля в кафешантане не являлось, конечно, чем-то необычным: он все вечера проводил вне дома. А между тем старого кассира охватило смутное беспокойство, особенно когда он увидел в том же ряду, в публике, голубую шляпку и стальные глаза г-жи Добсон, сентиментальной учительницы пения. В табачном дыму среди разношерстной толпы эти два лица, так близко одно около другого, произвели на Сигизмунда впечатление двух видений, порожденных тяжелым кошмаром. Сам не зная почему, он вдруг испугался за своего друга, и ему захотелось поскорее увести его отсюда.