Снег - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ханс Хансен спрашивал у меня кое-что о Евросоюзе и о Турции. Я ответил на его вопросы. Через неделю он позвонил. И пригласил меня вечером к себе домой на ужин.
— Ни с того ни с сего?
— Да.
— Очень подозрительно. И что ты увидел в его доме? Он познакомил тебя со своей женой?
Ка увидел, что Калифе, сидевшая рядом с раздвинутыми занавесками, слушает с большим вниманием.
— Семья Ханса Хансена — прекрасная, счастливая семья, — сказал Ка. — Однажды вечером перед выходом газеты Ханс Хансен забрал меня с вокзала. Через полчаса мы прибыли в красивый светлый дом в саду. Они очень хорошо меня приняли. Мы ели картошку с курицей, запеченные в духовке. Его жена сначала сварила картошку, а потом запекла в духовке.
— Какая у него жена?
Ка представил себе продавца Ханса Хансена из «Кауфхофа» и сказал:
— Ханс Хансен светлый и широкоплечий, и такие лее светлые и красивые Ингеборга и их дети.
— На стене был крест?
— Не могу вспомнить, не было.
— Был, конечно же, но ты, наверное, не обратил внимания, — сказал Ладживерт. — В противоположность тому, что представляют себе наши восторгающиеся Европой атеисты, все европейские интеллигенты привязаны к своей религии, к кресту. Но наши турки, вернувшись в Турцию, об этом не упоминают, потому что озабочены необходимостью доказать, что технологическое превосходство Запада является победой атеизма… Расскажи, что ты видел, о чем вы говорили.
— Хотя господин Ханс Хансен занимается зарубежными новостями во "Франкфуртер рундшау", он — любитель литературы. Разговор перешел на поэзию. Мы говорили о поэтах, о рассказах, о разных странах. Я не заметил, как пролетело время.
— Они жалели тебя? Они сочувствовали тебе из-за того, что ты — турок, несчастный, одинокий и бедный политический ссыльный, из-за того, что ради развлечения молодые, скучающие, пьяные немцы оскорбляют таких сиротливых турок, как ты?
— Я не знаю. Ко мне никто не приставал с расспросами.
— Даже если они и не стали приставать к тебе с расспросами и показывать, что сочувствуют тебе, у каждого человека есть внутреннее желание, чтобы его пожалели. В Германии живут десятки тысяч турецких и курдских интеллигентов, которые превратили в деньги это желание.
— Семья Ханса Хансена, его дети, оказались очень хорошими людьми. Они были тактичными, мягкими. Может быть, именно благодаря тактичности они не дали мне почувствовать, что жалеют меня. Я полюбил их. Даже если бы они и пожалели меня, я уже не обратил бы на это внимания.
— То есть эта ситуация совсем не задела твою гордость?
— Может быть, и задевала, но все же в тот вечер я был очень счастлив с ними. Лампы по краям стола светили приятным оранжевым светом… Вилки и ножи были такие, каких я никогда не видел, но не настолько незнакомые, чтобы доставлять беспокойство… Телевизор был включен, они время от времени смотрели его, и это позволяло мне чувствовать себя как дома. Увидев, что мне иногда не хватает моего немецкого, они объясняли что-то по-английски. После еды дети спросили у своего отца, когда им завтра на уроки, и родители поцеловали детей перед тем, как те легли спать. Я чувствовал себя так комфортно и спокойно, что даже взял второй кусочек пирожного и прилег после еды. Этого никто не заметил, но если бы заметили, то восприняли бы это естественно. Потому что я потом об этом много думал.
— Что это было за пирожное? — спросила Кадифе.
— Это было венское пирожное с шоколадом и инжиром.
Наступило молчание.
— Какого цвета были занавески? — спросила Кадифе. — Какой был на них рисунок?
— Беловатые или кремовые, — ответил Ка, сделав вид, что пытается вспомнить. — На них были маленькие рыбки, цветы, медведи и разноцветные фрукты.
— То есть как ткань для детей?
— Нет, и кроме того была еще и очень серьезная атмосфера. Я должен сказать вот что: они выглядели счастливыми, но не смеялись, как это принято у нас, где надо и не надо. Они были очень серьезны. Может быть, поэтому они и были счастливыми. Жизнь для них — важное дело, которое требует ответственности. Не слепое занятие, как у нас, не болезненное испытание. Но эта серьезность была полна жизни, была чем-то положительным. Их счастье было разноцветным, как медведи и рыбы на занавесках, и размеренным.
— Какого цвета была скатерть? — спросила Кадифе.
— Я забыл, — сказал Ка и задумался, словно пытаясь вспомнить.
— Сколько раз ты ходил туда? — спросил Ладживерт, слегка разозлившись.
— Мне так хорошо было у них тем вечером, что очень хотелось, чтобы они еще раз меня пригласили. Но Ханс Хансен больше ни разу меня не позвал.
Собака на цепи во дворе очень протяжно залаяла. Сейчас Ка видел на лице Кадифе огорчение, а на лице Ладживерта — гневное презрение.
— Я много раз собирался им позвонить, — упрямо продолжал рассказывать он. — Иногда я думал, что Ханс Хансен звонил мне еще раз, чтобы позвать меня на ужин, но не смог меня найти, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не побежать домой, выйдя из библиотеки. Я очень хотел еще раз увидеть то красивое зеркало с этажеркой, кресла, я забыл какого они были цвета, кажется лимонно-желтого, то, как они, нарезая хлеб на доске за столом, спрашивали у меня "так хорошо?" (вы знаете, европейцы едят намного меньше хлеба, чем мы); те прекрасные виды Альп на стенах, где не было крестов, все это я хотел увидеть еще раз.
Сейчас Ка видел, что Ладживерт смотрит на него с откровенной ненавистью.
— Спустя три месяца один приятель привез из Турции новые известия, — сказал Ка. — Я позвонил Хансу Хансену под предлогом сообщения о постыдных пытках, угнетении и притеснении. Он внимательно выслушал меня и опять был очень тактичен, очень вежлив. В газете вышла маленькая статья. Мне не было никакого дела до той статьи о пытках и смерти. Я хотел, чтобы он мне позвонил. Но он больше ни разу не позвонил. Мне иногда хочется написать Хансу Хансену письмо, чтобы спросить, в чем моя ошибка, почему он больше мне не позвонил.
Ка сделал вид, что сам смеется над собственным состоянием, но это не успокоило Ладживерта.
— Теперь у вас будет новый предлог, чтобы ему позвонить, — сказал он насмешливо.
— Но для того, чтобы статья вышла в газете, нам нужно переделать ее под немецкие стандарты и подготовить совместное сообщение, — сказал Ка.
— Кто будет либеральным коммунистом и курдским националистом, с которыми я должен написать сообщение?
— Если вы беспокоитесь, что может появиться полиция, выберите людей сами, — сказал Ка.
— Есть много молодых курдов, сердца которых наполнены гневом из-за того, что сделали с их одноклассниками из лицея имамов-хатибов. Без сомнения, в глазах европейского журналиста курдский националист более приемлем, если он атеист, а не исламист. В этом сообщении курдов может представлять какой-нибудь молодой студент.
— Хорошо, тогда поищите этого молодого студента, — сказал Ка. — Я могу обещать ему, что "Франкфуртер рундшау" будет согласна.
— Да, как бы то ни было, вы представляете Запад, — сказал Ладживерт насмешливо.
Ка не обратил на это никакого внимания.
— А для старого коммуниста — нового демократа больше всех подходит Тургут-бей.
— Мой отец? — с волнением спросила Кадифе.
Когда Ка предложил его кандидатуру, Кадифе сказала, что ее отец никогда не выйдет из дома. Они заговорили все вместе. Ладживерт пытался рассказать, что Тургут-бей, как и все старые коммунисты, на самом деле не является демократом, что он доволен военным переворотом, потому что подавят исламистов, но, чтобы не опорочить свои левые взгляды, он делает вид, что против.
— Мой отец — не единственный притворщик! — сказала Кадифе.
По тому, как задрожал ее голос и по глазам Ладживерта, внезапно вспыхнувшим гневом, Ка сразу же догадался, что они на пороге одной из часто повторяющихся между ними ссор. Ка понял, что у них, как у пар, уставших от ссор, уже иссякло желание скрывать эти ссоры от других. Он заметил, что Кадифе хочет ответить любой ценой, желание, свойственное влюбленным и измотанным женщинам, а на лице Ладживерта вместе с высокомерным выражением заметил невероятную нежность. Но вдруг все изменилось, и в глазах Ладживерта сверкнула решимость.
— Твой отец — единственный притворщик, который ненавидит народ, как все позеры-атеисты, как интеллектуалы левых взглядов, восторгающиеся Европой! — сказал Ладживерт.
Кадифе схватила пластмассовую пепельницу компании "Эрсин Электрик" и бросила в Ладживерта. Но, видимо, она специально плохо прицелилась: пепельница ударилась о вид Венеции на календаре, висевшем на стене, и беззвучно упала на пол.
— И к тому же твой отец делает вид, что не знает, что его дочь — тайная любовница радикального исламиста, — сказал Ладживерт.
Кадифе легонько ударила двумя руками плечо Ладживерта и заплакала. Когда Ладживерт усаживал ее на стул у стены, оба говорили такими искусственными голосами, что Ка готов был поверить, что все это спектакль, разыгранный, чтобы повлиять на него.