Новый Мир ( № 7 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полчаса от Москвы — и пожалуйста: дорогу обступают приземистые варварские постройки с косыми изгородями и слепыми окнами. Но страшная мысль о мертвой деревне уступает место еще более страшной — о том, что за грязными битыми стеклами может быть жизнь.
Безобразные country house — достояние не одной только России. В Чехии, скажем, у большинства городских жителей есть участки, где они проводят лето, и убогие постройки на них именуются chata («хата» — похуже) или chalupa («халупа» — получше). Но это подчеркнуто летнее, временное жилье.
Российский полуразрушенный деревенский дом — парафраз жизни вечной. Довлатов описал подобное существование в «Заповеднике» («Над столом я увидел цветной портрет Мао из „Огонька”. Рядом широко улыбался Гагарин. В раковине с черными кругами отбитой эмали плавали макароны. Ходики стояли. Утюг, заменявший гирю, касался пола»), но у него нет безнадежности — его-то герой уехал в Америку. Надо иметь мужество, чтобы представить такую жизнь впереди, но без Пушкина и без возможности бегства.
Некогда студентом направляясь в компании на перекладных из Москвы в Ленинград, я случайно отстал от попутчиков где-то на полпути. Не ожидая от жизни ничего дурного, я воспринял это как экзистенциальное приключение и возможность прикоснуться к «подлинной жизни». Стояла расхлябанная зима, холодно не было, и я решил, покуда светло, договориться в деревне о ночлеге, а потом исследовать старую церковь над рекой. Будучи воспитан в советское время, я полагал, что люди более бедные охотнее проявят солидарность с человеком в беде, каковым я считал и себя, и потому направился к крайнему дому в деревне, выглядевшему наиболее плачевно. Мне открыл старик, которого я не разглядел в полутьме сеней и к которому обратился с бойкой просьбой о приюте. Пообещав бутылку, сказал, что приду к вечеру, и был таков.
Ночью я стоял на пороге темного безжизненного дома, стыдливо стучал, вздрагивал от лая собак по соседству и проклинал деревню. Становилось холодно. Еле светила луна. Улица была мертвой. Я пошел прочь.
Далее, впрочем, не было ничего страшного — спустя полчаса я набрел на пансионат, набитый такими же, как я, студентами, и благополучно проспал всю ночь в тепле.
Утром я вновь направился в деревню. Я думал презрительно вручить старику бутылку и уйти. Он открыл, я прошел внутрь. Дом был страшен. Это было жилье человека, который никак не пытался украсить свое существование, человека, которому незачем жить. Мой гнев исчез, мне хотелось сказать ему что-то теплое, расспросить, поделиться чем-то. Мне представлялась история его жизни, окончившейся одиночеством в этом доме. Мне хотелось объяснить, что я понимаю его, что готов разделить его боль.
Была ли эта боль на самом деле? Ему не нужны были ни мое участие, ни мои слова, ни моя водка, он, вероятно, вообще не понимал, кто я и о чем говорю. Это было хуже встречи с инопланетянами — они хоть чужие, а тут были свои. Я ушел.
Старик, его дом и пронизывающий зимний ветер — это была острейшая встреча с реальностью. Сейчас, двадцать лет спустя, кажется, мне немного недостает сцепления с окружающим миром. Нынешние дороги очень гладкие. Ностальгия ли это по обломанному асфальту? Возможно, да, но, быть может, и нет.
Внемля арфе серафима
Белый Александр Андреевич — литературовед, критик. Родился в Одессе в 1940 году. По профессии химик, кандидат химических наук. В 1988 году вошел в состав Пушкинской комиссии при Институте мировой литературы РАН. Статьи публиковались в ежегоднике «Московский пушкинист», журналах «Вопросы литературы», «Нева» и других изданиях. В 1995 году вышла книга «Я понять тебя хочу». Живет в Москве.
Большой эмоциональный отклик до сих пор вызывает вопрос, почитаемый за вершину философствования о Пушкине: «…как мог он не слыхать о преподобном Серафиме, своем великом современнике?» В такой форме он был сформулирован одним из известнейших русских философов и православных богословов Сергеем Булгаковым [1] . Ответ самого вопрошавшего таков: «Очевидно, не на путях исторического, бытового и даже мистического православия пролегала основная магистраль его жизни…» [2] . Если это понимать так, что Пушкин не был тенденциозным (церковно ангажированным) писателем, то утверждение справедливо. Если же речь идет об индифферентности к православию, то оно поспешно. Была ведь другая фигура, высшая в церковной иерархии того времени, чья заочная встреча с гением-поэтом все же состоялась. В размышлениях Булгакова она названа: митрополит Филарет. Казалось бы, ничто не мешало взглянуть на встречу Филарет — Пушкин в избранной плоскости и уже отсюда выйти к ответу на поставленный кардинальный вопрос.
Оказывается, мешало. Одно из препятствий заключалось в том, что «личная его [Пушкина] церковность не была достаточно серьезна и ответственна» [3] . По этой причине «взор его в жизни церковной не устремился дальше Святогорского монастыря и даже м. Филарета» [4] . Что значит «даже»? Что фигура митрополита Московского Филарета была какой-то легковесной, на которой стыдно было задерживаться такому гению, как Пушкин? Неужели Пушкину для «предстояния» подходили только Серафим Саровский да Господь Бог?
Рассуждения одного из самых авторитетных представителей русской религиозно-философской мысли Сергея Булгакова мы выбрали как живую иллюстрацию давней и устойчивой тревожности общей ситуации в этой пограничной области культуры. Находясь в точке соприкосновения светского поля с церковным, эта область оказалась под жестким прессингом «предмнений», то есть заранее сформированных «программ» мысли и поведения фигур той и другой стороны. Так, Пушкин, как атеист и язычник, должен быть всегда прав (или всегда неправ) перед «архаистом»-священником. Не важно, имеем ли мы дело со Священником-персонажем («Пир во время чумы») или живым «монахом» Филаретом. Скажем о том же, но более определенно, чтобы искажения обозначились рельефнее: из-за «предмнений» Пушкин и Филарет оказываются лишены такой мелочи, как «свобода совести». Они не могут поступить самостоятельно, или, что то же самое, их самостоятельность игнорируется. Потери при таком подходе едва ли возместимы.
С предположения, что «свобода совести» все же у них была, мы и займемся диалогом Пушкина с митрополитом Филаретом.
Предыстория такова. В 1828 году Пушкин пишет стихотворение «Дар напрасный…» [5] . В конце 1829 года оно публикуется журналом «Северные цветы на 1830 год». Там их прочитал митрополит Московский Филарет и написал для Пушкина стихотворное «увещеванье» [6] . Об этом стало известно Е. М. Хитрово, которая пригласила Пушкина прийти и ознакомиться с мнением первоиерарха русской церкви. Пушкин ответил отказом, сопроводив его замечанием: «Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это право большая удача» (Х, 799). В ироническом свете этой фразы само событие приобретает оттенок анекдота, смешная сторона которого слагается из двух компонент: несоответствия поступка «епископа» его сану (первое лицо в церковной иерархии «унизилось» до того, чтобы заметить ординарное событие — какие-то «скептические куплеты») и второй — вторжения в область, лежащую вне сферы компетентности митрополита. Насмешливое отношение могло бы сохраниться и после прочтения дарственных «вирш», но реакция Пушкина была иной — он ответил стихами на стихи.
Письмо Пушкина к Е. М. Хитрово датируется второй половиной января 1830 года. Под стихами к Филарету Пушкин поставил дату — 19 января. То есть где-то между 15 и 19 днями января Пушкин все же попал к Е. М. Хитрово, прочел «вразумление» митрополита и написал собственный ответ. Сколько времени ушло на обдумывание? Если верить комментаторам, Пушкин написал стихи по просьбе Хитрово, то есть сразу же по прочтении. Похоже, что все так и было. Но торопливым свой ответ Пушкин не считал. Через месяц он публикует его в «Литературной газете» под заглавием «Станцы», а в 1832 году вводит в 3-ю часть «Стихотворений Александра Пушкина». Иными словами, стихи были написаны очень быстро, но с полной ответственностью за их содержание. В таком случае мы должны допустить, что в Пушкине по мере чтения стихов Филарета шла переоценка их смысла. Исчезла ирония, предубежденность уступила место признательности. Такая резкая перемена могла произойти только при условии, что поступок и стихи Филарета попали на вспаханную почву, то есть коснулись круга вопросов, актуальных для Пушкина. Отсюда следует, что «анекдот» меняет свою суть и предстает как «сложный случай совести» [7] .