Новый Мир ( № 7 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но о Вертинском ни словом не обмолвились: ни в газетах, ни по радио, ни на нарождавшемся тогда телевидении. Скорее, выходили ругательные статьи о его „буржуазно-упадническом искусстве”, зачем это он вернулся и в таком духе». Это опять А. А. Вертинская в том же интервью. Жаль, что она не назвала ругательных статей, но главное: а что реально можно было написать об авторе «Лилового негра» и «Желтого ангела» в тогдашней советской прессе, где любая цитата из настоящего (досоветского) Вертинского показалась бы вторжением иноземной цивилизации?
Эти странные годы были для Вертинского (да и многих) туманным предчувствием совсем новых времен…
Записи
Костырко Сергей Павлович — прозаик, критик. Родился в 1949 году. Закончил МГПИ им. Ленина. Автор книг «Шлягеры прошлого лета», «На пути в Итаку», «Простодушное чтение», «Медленная проза». Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.
Забор
1
«Мягкие доски старых заборов», — прочитал я недавно. И напрягаюсь сейчас, чтобы вспомнить где. Но не могу. Поразило точное употребление слова «мягкие».
И моя неспособность сейчас вспомнить, где же я это прочитал, — тоже про заборы.
Меня везут домой из больницы в машине «Скорой помощи». Меня или кого-то другого — это уже без разницы.
Я лежу на носилках, повернув голову, и смотрю в окно на наши чуриковские заборы.
Заборы — когда-то разноцветные, но с давно выгоревшей краской, так что первоначальный цвет остался оттенком серого. Их верхняя линяя плавно поднимается и опадает, как волна.
Асфальт гладкий, машину даже не потряхивает, — и это уже движение самих заборов. Как на киноленте, пущенной проектором в движение, делающим живыми тысячи и тысячи впечатанных в эту ленту неподвижных изображений.
Заборы приближаются и отодвигаются. Высокие, низкие, с разрозненным спотыкающимся штакетником. И когда заборы закрывают снаружи все окно машины, то деревянное полотнище их колышется, как парус.
Я смотрю на заборы. Я не знаю, когда я умру. Но знаю, что сейчас я живой. И этого достаточно.
То есть я уже старый, я знаю, что не имеет значения когда — через десять часов или через десять лет. Существенно только, что сейчас я живой. А это — как вечность.
Главное — научиться ею пользоваться.
Я помню, как совсем недавно (вчера) ставил забор. Из новенького штакетника. Уже просохшего, но еще пачкающего ладони древесной смолой. Забор я гнал по натянутому сверху шнуру, каждую штакетину прибивал, проверяя отвесом. И штакетины вставали ровно — барабанная дробь, если чуть отойти и провести глазом. Было начало мая, сухого, солнечного; отцветали вишни, зацветали груши. Напротив, через дорогу, под сиренью соседки, стояли старые, с проржавевшим понизу железом, «Жигули», которые именно здесь — для конспирации — оставляли местные «наркокурьеры», двое гопников, криминальными, из телесериала, походками переходящие с нашей улицы на соседнюю, к дому Цыгана, чтобы сдать выручку и получить очередную порцию дури на развоз по точкам. Мы делаем вид, что не видим друг друга. Одного из них через пять лет убьют в лагере, второй умрет сам, от передозировки. А штакетины мои уже давно, как сказано в той книге, «мягкие». Как будто мхом обросли и снова стали живыми. Штакетины мои устали держать порядок, который я им навязывал, и тяжестью своей накренили металлические столбы. Забор сейчас скорее висит, чем стоит. И я уже придумал, как его поправить. Надо только выбрать момент, когда будут силы.
Ну а на ладонях моих еще не высохла вчерашняя смола.
Тут дело во времени. То есть не в самом времени, а в наших отношениях со временем. Непостижимых для меня отношениях, неспособность сформулировать которые мучает меня с отрочества.
Вот я сижу за столом. На столе карандаш. Я протягиваю руку и убираю его. И я по-прежнему сижу за столом, а стол пустой. Только что на нем был карандаш. А сейчас нет его. Что произошло? Да нет, я понимаю, я сам убрал карандаш. Причинно-следственная связь. Но есть и еще что-то. Что? Вот формула времени, с которой живу я.
То есть забор мой, который я строил вчера, пахнущий свежеструганым деревом, и забор мой сегодняшний, из «мягкого» уже штакетника, отделен не временем. Чем-то другим. Чем?
2
Зачем строят забор? Чтобы отделить, отбить, закрепить свое пространство на земле. Себя — в пространстве.
Ну и посмотри на эти легшие набок заборы, на их пляшущий штакетник.
Где эти границы? Что с твоим пространством делается?
Каждого из нас можно уподобить забору. Наша кожа, кости, течение крови, токи в мозгу — живое тело наше, по сути — тоже забор. Укрывающий, отграничивающий от всего окружающего нечто, которое «я». И только «я».
Ну а когда тело наше рушится, как рушится любой забор, что это значит? Ты выходишь наружу.
Куда выходишь?
Откуда мне знать. Я думаю, вернее — чувствую, что напрягать себя этим вопросом глупо. Бессмысленно. Здесь попытка понять «куда» — это попытка поднять себя за волосы.
Попробуй успокоить себя. Успокоить хотя бы тем, что не бывает так, чтобы что-то было, а потом вдруг его не стало. Совсем не стало. То есть не стало так, как будто и не было совсем. Но ведь было же. И есть. А раз было, раз есть, то, значит…
Ничего бесследно не исчезает, это мы тоже знаем.
3
У Чехова, которого читаю всю жизнь, постоянный мотив в письмах — ответственность за дар, данный тебе. За который ты отвечаешь перед родителями, перед обществом, перед миром. То есть твоя главная обязанность в этой жизни — воплотиться. Сохранить, отграничить свою самость. И пафос подобных заклинаний как раз в этом — в уверенности, что возможна граница между тобой и всем прочим. И что мы в состоянии устанавливать и держать эту границу.
А ты посмотри на заборы. Вот они, перед тобой, — полощутся за окном «скорой», как сохнущее на ветру белье. Ну и где эта незыблемость границ?
На самом-то деле «мира» и «тебя в мире» как чего-то отдельного нет.
Ты и есть мир.
И не тряситесь так, не упорствуйте, не стройте заборов. Не скорбите, что обвисают они полосой драного, пропыленного, выгоревшего брезента. Что штакетины становятся «мягкими».
В последние годы даже у нас в Чурикове, на окраине Малоярославца, деревянных заборов практически не ставят. В основном железные. Каменные. Навеки, типа. Дурачки. Потому что самый честный, самый правильный материал для забора — дерево.
Пляж
Картинка — маслом по жести: густо-синее море, золотая полоска песка, фигурки мужчины и женщины в купальных костюмах, зелень на невысоких горах и надпись на иврите. Бывшая вывеска магазина пляжных принадлежностей. Краска потрескалась, местами облупилась, песок и голубое небо потемнели, металл под ними прогнулся, повторяя рельеф стены трехэтажного дома, построенного когда-то четырьмя нанятыми арабами. Кирпичи для дома арабы лепили вручную. Буро-коричневой оползающей руиной торчит он в ряду фешенебельных отелей и офисов улицы Йоркон, и от дома этого глаз не оторвать. И — от картинки на его стене. С сюжетом, тысячу раз виденным на рекламных щитах, но тревожащим, как в первый раз. Тревожащим чем? Беспомощностью художника, оказавшегося перед тем странным, перед тем непостижимым, что есть Пляж.
…Вы только что шли по набережной, упакованный в брюки и полосатую рубаху, черные очки, бейсболку, упакованный в стены домов над вами и свечение компьютерных мониторов за их окнами; в привычную городскую озабоченность — «не забыть позвонить», «распечатать», «купить», «закончить», «доделать». Но вот вы сворачиваете с набережной, вы делаете пять (всего пять!) шагов по ступенькам вниз, на песок пляжа, и руки ваши вдруг сами начинают стягивать рубаху — жест еще минуту назад немыслимый. Автоматизмом своим напоминающий жест, которым снимают шапку — при входе в церковь — или надевают — при входе в синагогу, которым сбрасывают сандалии у порога мечети. Жест этот, продолжившийся чередой таких же привычных полуритуальных актов (выбор лежака, переодевание, установка зонта и проч.), завершается краткой заминкой перед вхождением в воду, когда вы замираете на несколько секунд, всего себя подставив солнцу, а перед вами — ничего, кроме воды и неба.