Бах. Моцарт. Бетховен - Сергей Базунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К описываемому времени переселились в Вену братья Бетховена, а также Стефан фон Брейнинг. С одной стороны, присутствие братьев, в особенности старшего, занимавшего должность кассира в одном правительственном учреждении, сняло с Бетховена часть мелочных забот, главным образом по переговорам с издателями, а близость друга детства доставляла ему много приятных часов; но, с другой стороны, абсолютное непонимание братьями своего великого брата и непомерные раздражительность и вспыльчивость последнего, сильно усилившиеся за эти полные волнения и борьбы годы, вызывали массу ссор и неприятностей, которые иногда надолго портили отношения. С братьями ссоры доходили нередко до драки, а с Брейнингом отношения были совсем прерваны на некоторое время. Стефан пишет Вегелеру: «Вы не поверите, какое неописуемое, ужасное впечатление произвела на него усиливающаяся глухота. Представьте себе сознание своего несчастия при его вспыльчивом характере; при этом скрытность, недоверие даже к лучшим друзьям, во многом страшная нерешительность. Большею частью, за исключением тех случаев, когда в нем проявляется непосредственное чувство, быть с ним – истинное мучение, и нужно все время держать себя в руках».
ПОРТРЕТ ЛЮДВИГА ВАН БЕТХОВЕНА. АВГУСТ КЛЕБЕР
Несмотря на то что Бетховен всегда старался с избытком загладить то, что он делал в припадке раздражения, так что всякие недоразумения скоро улаживались, он все же всегда мучился еще долго после этого. Среди родных и друзей он чувствовал себя еще более одиноким, подозревая их в затаенном недоброжелательстве к себе за доставляемые неприятные часы. Впрочем, по отношению к братьям он почти не ошибался, хотя именно во всех недоразумениях с ними вина менее всего лежит на нем. Он не выдержал и весною уехал из Вены в уединенную, пустынную деревню Гейлигенштадт, почти ни с кем не виделся и чувствовал себя в одиночестве среди природы очень хорошо. Но после лета, проведенного в непрерывной работе (Бетховен кончал упомянутую выше Вторую симфонию), осенью им овладели припадки страшного отчаяния, и мысль о смерти стала преследовать его неотступно. Здесь он написал тот трогательный по своей искренней простоте документ, который известен как «Гейлигенштадтское завещание». Он написан 6 и 10 октября 1802 года и адресован братьям.
«О люди, вы, считающие меня бессердечным, упрямым, эгоистичным, – о, как вы несправедливы ко мне! Вы не знаете сокровенной причины того, что вам только кажется! С самого раннего детства мое сердце было склонно к нежному чувству любви и доброжелательству; но подумайте, что уже шесть лет я страдаю неизлечимым недугом, доведенным неумелыми врачами до ужасной степени; и я, из года в год обманываемый в надежде на выздоровление, должен был примириться с мыслью о тяжелом недуге, излечение которого, вероятно, невозможно. При моем горячем, живом темпераменте, при моей любви к общению с людьми, я должен был рано уединиться, проводить мою жизнь одиноко… Для меня не существует отдыха среди людей, ни общения с ними, ни дружеских бесед. Я должен жить как изгнанник. Если иногда, увлеченный моей врожденной общительностью, я поддавался искушению, то какое унижение испытывал я, когда кто-нибудь рядом со мною слышал издали флейту, а я не слышал!.. Такие случаи повергали меня в страшное отчаяние, и мысль покончить с собою нередко приходила в голову. Только искусство удержало меня от этого; мне казалось, что я не имею права умереть, пока не совершу всего, к чему я чувствую себя призванным… И я решил ждать, пока неумолимым паркам угодно будет порвать нить моей жизни… Я на все готов; на 28-м году я должен был сделаться философом. Это не так легко, а для художника труднее, чем для кого-нибудь. О божество, ты видишь мою душу, ты знаешь ее, знаешь, сколько в ней любви к людям и стремления делать добро.
О люди, если вы когда-нибудь это прочтете, то вспомните, что были несправедливы ко мне; и пусть всякий, кто несчастен, утешится тем, что есть ему подобный, который, вопреки всем препятствиям, сделал все, что только мог, чтобы быть принятым в число достойных художников и людей. Вы же, мои братья, когда я умру, попросите профессора Шмидта[13], чтобы он описал мою болезнь, и приложите к описанию ее этот листок, чтобы по крайней мере после моей смерти люди, насколько возможно, помирились со мною. Вместе с тем я объявляю вас наследниками моего маленького состояния (если его можно назвать так); разделите его по совести, живите в мире и помогайте друг другу; все, в чем вы грешны передо мною, как вы знаете, вам давно прощено… И если это неизбежно, – с радостью иду я навстречу смерти; если она придет прежде, чем я успею развернуть все мои способности в искусстве, то она все-таки, несмотря на мою жестокую судьбу, придет для меня слишком рано; я хотел бы, чтобы она пришла позднее. Но и тогда я буду доволен. Разве она не избавит меня от бесконечного, невыносимого недуга? Приходи, когда хочешь, смерть, я храбро иду тебе навстречу…
Даже то великое мужество, которое оживляло меня в чудные летние дни, исчезло. О провидение! Дай мне один день чистой радости, – так давно уже мне чужд всякий отзвук ее. Когда же, о божество, мне дано будет опять почувствовать ее в храме природы и человечества? Никогда? Нет, это было бы слишком жестоко!»
Это был последний взрыв отчаяния; вскоре наступила реакция; с этого момента у Бетховена не осталось и следа его уныния и тоски.
Зимой мы находим его бодрым и деятельно занятым подготовкой к большой «академии», в которой, кроме обеих симфоний и Третьего концерта, исполнялась написанная несколько раньше оратория «Христос на Масличной горе». Эта «академия» стоила очень многих хлопот, и при устройстве ее Бетховену деятельно помогали его друзья Рис, Цмескаль и Лихновский.
Вот что вспоминает Зейфрид по поводу этого концерта:
«Во время исполнения своего концерта с оркестром Бетховен попросил меня переворачивать ему страницы; но – праведное небо! – это было легче сказать, чем исполнить; я увидал почти совершенно пустые листы нотной бумаги; только там и сям было нацарапано несколько долженствующих служить ему путеводною нитью иероглифов. Он играл всю партию наизусть, ибо, как это у него почти всегда бывало, она была еще не написана. Таким образом, он должен был делать мне незаметный кивок всякий раз, когда кончал какой-нибудь из таких невидимых пассажей, и мой нескрываемый ужас пропустить этот решительный момент доставлял ему неописуемое удовольствие; после концерта, во время скромного ужина, он все еще продолжал покатываться со смеху».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});