«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ленин был – конечно сверхчеловек. Хотя, может быть, это и не в похвалу. Но – в загадку. <…> Это был вождь – не как первый среди других, а как – формирующий их всех, иногда необъяснимыми путями.
И хотя в этой главе у Саши еще остались некоторые недоумения, ясно, что не долго они продержатся: Ленин, «три недели назад отвергнутый собственной партией <…> уверенно вёл её, и партия была наглядно едина» (133).
Так происходит с Каменевым, который еще и 24 апреля вальяжно полемизирует с Лениным и брезгливо раздражается на перебежчика Сталина («Все эти недели смирно шёл вслед Каменеву – а сегодня выступил коротко и, как обычно, без единой стройной мысли, – лишь открыто заявить, что он – за Ленина» – уж Сталин-то понимает, где настоящая сила и настоящее зло), но, в сущности, уже капитулировал. Ленин в заключительном слове «вдруг с поразительной оборотливостью объявил, что с Каменевым они во всём согласны! <…> Этим шедевром уклончивости Каменев был просто ошеломлён. Но из такта он не мог указать вслух» (101) – что Ленину и требуется.
Так происходит с пытавшимся вести свою линию и кичащимся внефракционностью Стекловым:
Он не имел ещё решения и последней крайности прямо идти на поклон в особняк Кшесинской – но уже смирился, что, наверно, придётся так.
(90)И – что всего важнее – так происходит с Троцким. Впрочем, здесь наблюдается встречное движение.
Вот Троцкий, обдумывая свое одинокое положение, перебирая и отвергая возможные планы, осознает:
Нет, наплывает форштевнем корабля неизбежный: Ленин.
Какую взять линию к Ленину?
(181)Припоминаются давние обиды (их тени мелькали и раньше – 179), а за ними и общий отталкивающий образ вечного конкурента:
Да, у Ленина – бешеный организационный напор и кабанье упрямство. А культурное развитие – ведь совсем малое, не начитан. Лишён образности, яркости. Да поразительно необъёмен: как будто истолакивает весь сочный мир в сухую плоскость. А в решающие часы – да и трусоват.
Но, перебирая болезненные размолвки и мелкие «негероические» свойства Ленина, Троцкий все больше ощущает его победительную правоту, не только свое с соперником единомыслие, но и готовность подчиниться:
Что Ленин весь всегда только в организации, в размежевании, в обмежевании своих – долго казалось Троцкому скучно, даже отвратительно: где же яркая личность? личный успех? Как может в великом революционере жить педантичный нотариус?
А опять-таки верно: вот – у него послушная партия. А Троцкий – всё в одиночках.
<…>
Да сейчас, в самый острый момент, – ведь сходство по всем пунктам. Прочёл тезисы, оглашённые Лениным, – согласен с каждым! <…> Классовая борьба, доведённая до конца, – это и есть борьба за государственную власть.
И парадоксально: сперва – вся партия взбунтовалась против тезисов Ленина. Никто не согласен был с ним отначала и слитно – так, как Троцкий.
И – как же теперь им не соединиться?
Упоительно тянет – соединиться. Зачем – конкуренция?
Нет, Ленина не миновать.
(181)Разом логичному и взвинченному монологу Троцкого («Он был горяч – но был и холоден одновременно», – примечает за своим попутчиком доктор Федонин – 176) откликается еще более злой и еще более расчетливый монолог Ленина. Словно оттягивая самую болезненную и насущную проблему, Ленин проводит мысленный смотр уже обнаружившихся и намечающихся сторонников («Новожизненцы – Суханов, Стеклов, Гольденберг, эти почти в кармане, да Гольденберг и много лет был наш. Горький, как всегда в политике, архибезхарактерен, да чёрт с ним»), обдумывает, как вернуть «бесценного» Красина («К нему единственному Ленин готов пойти мириться и первый. <…> Месяц прождал Ленин – не идёт Красин. Значит, идти самому. Подошлём Коллонтаиху для разведки в Царское Село. И вдруг сегодня прислал в “Правду” – стишок. Стишок, может, и копейки не стоит, но – сигнал! Завтра же напечатаем»), вспоминает Инессу, с которой в очередной ссоре («Но – и она вернётся. Некуда ей будет деться»). И здесь, после самого интимного пункта вырывается наконец то, что всего более заботит:
А самый важный – Троцкий. Ни молчать, ни бездействовать он не будет. Опасен.
Очень наглый.
В коротких, пульсирующих абзацах ненависть борется с целесообразностью. И проигрывает. За отчаянным «Людей – нет» (хотя ведь скольких только что вспомнил, хотя умнейший Красин уже уловлен, а все не то – и Ленин это отлично понимает) следует переполненный желчной бранью пассаж, захлебывающийся на вроде бы окончательном вердикте:
В сущности он и есть – балалайка.
И с абзаца, будто дух переведя, вроде бы продолжая поносить, но готовясь к резкому развороту:
И мастер подтасовок. Профессиональный лгун.
Но – и какой же оратор! Как эффектно было бы сейчас его использовать. Динамичная сила.
И – свободен от всяких предрассудков.
Кажется, переходы от абзаца к абзацу и тире после союзов передают паузы, в которых формируются тезисы и антитезисы. Все плюсы и минусы давно ясны:
Во врагах – он опасно остр.
А в союзниках – непереносим.
Деваться некуда – остается успокоить себя рассудительным, тягучим, словно не в голове мелькнувшим, а записываемым на бумаге «синтезом» и сбросить пар, выдав злобный почти афоризм:
Но, хорошо представляя его слабости, его беспредельную амбицию, можно умело им руководить, так что он не будет этого и понимать: всё время на первом плане и упиваясь собой.
Умные негодяи всегда очень нужны и полезны.
(183)Ради привлечения к делу Троцкого Ленин до известной степени «преодолел» себя. И Троцкий ради революции (власти, диктатуры) с собой тоже справился – в общем, уступив больше, чем Ленин. Дуэт, которому предстоит совершить октябрьский переворот, развязать гражданскую войну и одержать в ней победу, уже составился. Способностью действовать заодно с «умными негодяями» порочные люди и отличаются от людей порядочных, что не умеют меж собой договариваться.
Проанализированная пара глав (181, 183 – между ними помещена глава о Керенском, уверяющем, что «осенью мы соберём обильную жатву») отражает другую пару, появляющуюся в тексте раньше, посвященную лидерам двух «буржуазных» партий, которые на заседаниях Временного правительства с глубокой тоской друг на друга смотрят. И разделяет те две главы («гучковскую» и «милюковскую») тоже одна – обзорная, о народоправстве на железных дорогах, близящемся транспортном параличе, одной из самых больших и зримых бед весны 1917 года (35).
Щурился Гучков на Милюкова и думал: чужая каменная душа. Ведь вот – понимает же он государственные интересы России, но с какой-то внешней позиции. И ничего не хочется делать с ним заодно, хотя обстоятельства так и загоняют их в содружество: вместе их поносит Совет, общие у них враги и вне и внутри правительства, – а союза между ними, и даже простой откровенности, никак не возникает. Непереходимая издавняя чужесть. Западный профессор. Даже водки с ним выпить не хочется.
(34)Смотрел Павел Николаевич на его тяжёлое хмурое лицо с сожалением и глубоким неодобрением. Никогда Гучков не был друг, никогда союзник. <…> Но в такие-то недели, на таких-то вершинах – могли бы объединиться. Только Гучков тут ещё и понимал как следует, что такое Проливы. Как бы они выстояли вдвоём! – совсем иначе направили бы правительство. Да только не поддержал Гучков союза – он и своего-то места не удерживал.
(36)Напомнив двоицей взаимоориентированных глав (Ленин и Троцкий) о другой (Гучков и Милюков), резко обозначив контраст (внутренние монологи разрушителей взрывчаты, напряжены в поиске, «разворотливы» – размышления министров пропитаны усталостью, сползающей к безнадежности, Милюков лишь до поры «устойчивее» Гучкова), обрамив этой системой зеркал Четвертый Узел, Солженицын дает нам ощутить то, что будет категорически проговорено во вступлении к «На обрыве повествования»:
Уже и «Апрель Семнадцатого» выявляет вполне ясную картину обречённости февральского режима – и нет другой решительной собранной динамичной силы в России, как только большевики…
Вялость двух прежде столь энергичных министров, их взаимное недоверие и отсутствие общего языка, невозможность их действенного союза отражает общий упадок воли и конструктивной мысли, в большей или меньшей мере присущий всем всерьез озабоченным положением дел (зрячим и прозревающим) историческим персонажам – Алексееву, Гурко, Корнилову, Колчаку. Что, наряду с уже отмечавшейся выше слепотой в главном – вопросе о мире, обусловливает их апрельские отступления (зачем Колчак приезжал в Петроград? почему растерян решительный Гурко? чего добился своей отставкой Корнилов?) и будущие (в 1917 году и позднее) поражения. Растерянность овладевает большинством персонажей обычных, тех, кто мог бы действовать, но ждет команды (отсюда тоска Воротынцева о вожде, отражающая сходные чаяния облеченного куда большей властью Колчака: «Нужна диктатура. / Всероссийская. / Да откуда её теперь взять?» – 77; косая черта здесь передает солженицынскую разбивку внутреннего монолога на сжатые абзацы), тех, кто, подобно Ярику Харитонову в разложившемся полку, задаётся вопросом с убийственным ответом: «Куда идти?.. Разве, в одиночку, – на немецкую проволоку?» (104).