Аполлинария Суслова - Людмила Ивановна Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
23 октября
Валаха нет, и нет от него писем.
Вчера был лейб-медик. Я ему сказала, что прекрасный испанец – дрянь. Он возразил, что это слишком решительный отзыв. Я сказала: «Конечно, но все-таки он плох. И мне сказали, что он красив, – нимало». – «А брови, брови чего стоят, шириной в мой лоб». Потом я ему сказала, что облагодетельствовала троих особ, познакомя их между собой. «То есть способствовали распространению цивилизации», – сказал он.
О Печорине он сказал, что он такой же фат, как Груш[ницкий]. Это сравнение меня поразило, потому что я перед этим думала точно то же.
Утин защищал В[адима], сказал, что долго говорил с ним и нашел его ничего. Он был поражен моим отзывом, который не был так резок.
Сегодня была англичанка и с негодованием сообщила мне, что m-me Кобриньо обшивает кружевом чепцы для бедных и что в Париже по костюму нельзя отличить, к какому классу принадлежит особа.
Петербург, 18(30) октября 1864 г.
Ф. М. Достоевский – А. П. Сусловой (несохранившееся письмо).
2 ноября
Были Усов и Утин. Утин к чему-то сказал, что английская нация узколобая. Усов вступился за англичан. Утин сказал, что политическое их значение теперь пало, так как они были побиты и в вопросе датском и в вопросе польском.
– Да ведь это ничего не значит. Внешняя политика теперь пала. Они держатся принципа невмешательства. Теперь и Люд. Напол[еон] выводит свои войска из Рима.
– Да, хорош принцип невмешательства; сегодня выводит, а вчера дрались в Мексике[140]; погодите, если завтра не будут драться где-нибудь.
– Это так, все же этот принцип невмешательства доказывает направления умов А[нглии]. В Англии до того распространена свобода, что едва ли где может быть.
– Да, все в руках промышленников.
– И работники свободны.
– Да, благоденствуют без власти капитала, без денег.
– Вот без капитала у них капиталы огромные, они живут лучше наших чиновников.
– Они? что вы говорите! Отчего же у Тэна[141] на каждой странице об этом бедствии? А откуда этот голод?
– Да, это потому, что тут есть одна маленькая вещь, это что не всякий может быть работником.
– А вот то-то и есть, значит, к тому же и пришли.
– Нет, не к тому же. Это положение улучшается. Теперь каждый работник может быть собственником.
– Это ведь весьма малый процент.
– Что ж тут правительство сделает? Правительство не может вмешиваться. Это хорошо, что оно не вмешивается.
– Мы видим, как это хорошо. Отчего ж оно помогает буржуазии? Нет, тут борьба слишком неравная, когда на одной стороне все, а с другой ничего, и вы увидите при следующем перевороте, который должен случиться, потому что готовится.
– Я не могу отрицать, что не случится. Все может случиться. Но я не поклонник революции, мне кажется, давно было пора бросить эту мысль, что революцией только и можно добиться путей; конечно, в стране, как Россия, где шестьдесят миллионов жителей невежд, и если между ними один образованный и ему затыкают горло, – всякое средство хорошо, но там, где есть хоть какие-нибудь задатки, – непростительно. Вы посмотрите, что со временем выйдет из этого скромного начала, которое сделало такие огромные успехи в короткое время. Мы его не замечаем, потому что привыкли к эффектам. Нам нужна революция. (Я не радуюсь революции, но смотрю на нее как на печальную необходимость.)
16 ноября
Эти дни каждый вечер была у гр[афини], у ней был Бак[унин?][142]. Он мне понравился.
Без веры ничего нельзя сделать, говорил он однажды, но вера иногда убивает. То, что относят небу, отнимается у земли.
На днях как-то лейб-мед[ик] попросил у меня денег; ему это было, видно, трудно. Я ему тотчас дала в форме самой милой. Он был рад. Мы очень много говорили. Под конец, уходя, он начал говорить так: «Талейран сказал, что слово дано для того, чтоб затемнять мысль, а Гейне – что для того, чтоб говорить любезности. Кто из них прав? Теперь вопрос, нужно ли говорить». Я его не поняла… Вскоре он ушел. Я догадалась только после. Вчера он был очень мил. Он простой и милый. Его нельзя полюбить до безумия, но им можно увлечься страстно.
Вчера, когда кончили урок, он захотел сесть ближе к огню и предложил мне подвинуться к камину. Я отказалась, потому что у меня болела голова. – Ну, так и я останусь, – сказал он и снова, через несколько времени, стал предлагать подвинуться.
– Подите один, – сказала я. – Не все ли равно, что за каприз! Мы и так можем говорить.
– Да, именно каприз, но это ничего, каприз – хорошая вещь.
И откуда у него была такая храбрость?
Я пошла к камину, но он поставил свой стул довольно далеко. Увидя хлеб, он попросил позволения его есть. Я согласилась и сама стала есть с ним, предложила чаю, но он отказался, сказав, что я буду хлопотать, тогда как он хотел говорить со мной, притом нужно идти на лекцию.
– Можно и не ходить, – сказала я.
– И то,