Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917 - Василий Маклаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помяловский ко мне благоволил, и потому мы получали от него все льготы, которые могли желать для хода экзаменов. Мы решили за его любезность отблагодарить Помяловского, особенно для контраста с председателем Юридической испытательной комиссии профессором Сергиевским, который там свирепствовал, и поднести ему альбом с нашими фотографиями. Мы альбом изготовили и поехали на вокзал Николаевской железной дороги, к отходу его поезда. К удивлению, нас на вокзал не пустили. У меня среди администрации вокзала оказались знакомые; я пошел узнавать, в чем дело, и оказалось курьезное совпадение. В одном поезде с Помяловским уезжал в Петербург председатель Юридической испытательной комиссии профессор Сергиевский. Он на экзаменах был несправедлив и пристрастен, и экзаменующиеся студенты его ненавидели. Откуда-то распространился слух, что они хотят при отъезде его сделать скандал; тогда власть решила просто никого из студентов на вокзал не пускать. Это огульное распоряжение было так глупо, что мне не стоило большого труда добиться отмены такого распоряжения, и мы были допущены.
Помяловский был очень тронут, благодарил нас и кончил словами: «Если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, обращайтесь прямо ко мне; я вас не забуду». Конечно, он мог быть полезным; он и всесильный в министерстве Аничков были женаты на родных сестрах. На его слова я ему ответил такой же любезностью: «Если мы сможем вам быть полезными, обращайтесь к нам, мы тоже вас не забудем».
Любезную готовность Помяловского мне пришлось скоро использовать для себя, и я мог убедиться, что он нас не обманывал. Но я не слышал, чтобы кто-нибудь из нас смог тем же ответить ему. Но ту фразу я сказал тогда не из самомнения, а просто по детской наивности.
Можно было думать, что мои личные похождения на этом окончились. Я не только получил диплом 1-й степени, но Виноградов, как это он мне неоднократно говорил, представил меня к оставлению при Университете, по официальному выражению «для подготовки к профессорскому званию».
Но тут опять меня ожидал один из сюрпризов, которыми моя жизнь в молодые годы была так богата. Когда Виноградов представил меня к оставлению при Университете, для чего было нужно согласие попечителя, Боголепов, который уже стал тогда попечителем, вместо Капниста, в этом факультету отказал, прибавив очень решительно: «Пока я попечителем, Маклакову кафедры не видать».
Я до сих пор точно не знаю, почему Боголепов принял против меня эту меру. Думаю, что для этого был только личный мотив. У меня с ним в его бытность ректором произошла маленькая неприятность. Возможность отплаты за нее показывает характер этого человека.
Когда в 1891 году Хозяйственная комиссия давала концерты уже в пользу студентов, а не голодающих, по Москве пошли слухи, что Боголепову на этом концерте будет устроен такой же скандал, как когда-то Брызгалову. Для меня было ясно, что все это вздор. Тогда мы имели уже средства об этом наверное знать, если бы это была правда. Но Боголепов, поверив слуху, пришел на концерт, окруженный кольцом педелей и распорядителей так, что подойти близко к нему было нельзя. Он не ограничился такой демонстрацией. Когда концерт благополучно окончился, он созвал тех, кто его оберегал, и благодарил их за то, что они его спасли от скандала. Я тогда был еще не равнодушен к репутации оркестра и хора, и такое публичное обращение, как будто подтверждавшее, что на концерте, где студенты были хозяевами, только полицейская сила ректора оберегла, по моему пониманию, компрометировало студенческое учреждение. Я написал Боголепову письмо, в котором его заверял, что он ошибся, и просил для достоинства Университета этому слуху не позволять укореняться. Я не ожидал, что, отправляя это письмо для защиты репутации Университета, я этим его, ректора, оскорбляю. Но он на это письмо посмотрел только как на нарушение дисциплины и пожаловался на меня попечителю. Об этом было много толков в Москве. Жалоба не имела последствий, так как попечитель ответил, что ректор, если хочет, может сам предать меня суду правления, где он был председателем. Для экстраординарного же вмешательства попечителя в частную переписку повода не было. Боголепов потерпел неудачу, но дождался оказии, и это припомнил.
Виноградов уговаривал меня не смущаться этим отказом и начать готовиться к магистерскому экзамену. «Такой дурак, как Боголепов, – утешал он меня, – долго попечителем не пробудет». В этом он не ошибся. Попечителем долго он не остался, но только из попечителей попал в министры народного просвещения.
Зато на моей личной судьбе обида Боголепова отразилась очень чувствительно.
Глава 9
Запрет, наложенный на меня Боголеповым, по своим последствиям был гораздо серьезнее, чем считал Виноградов. Пусть ученая дорога оставалась передо мной открыта; пусть к магистерскому экзамену я мог начать сейчас же готовиться; мог без разрешения Боголепова написать диссертацию и получить ученую степень. Я в душе уже стал сознавать, что по натуре не был кабинетным ученым. Если я готовился к карьере профессора, то потому, что в ней видел общественную деятельность, близкое общение с живыми людьми, возможность воспитывать новое поколение, а не только изучение и писание книг. Я имел именно это в виду, когда усердно занимался наукой. А этому Боголеповы могли очень мешать. Мало ли ученых никакой кафедры не могли получить и их даже теряли! И это не все. Вспоминая свои первые шаги на дороге ученого, я не мог не чувствовать, что, несмотря на начальный успех, у меня не было жилки настоящего ученого, то есть искателя истины ради нее самой. Ведь предложенное мной объяснение жребия вытекало всего более из спортивного чувства, из желания чем-то дополнить и даже поправить такие авторитеты, как Фюстель де Куланж или Хедлам. Это не был научный подход к проблемам истории.
Но эти сомнения для данного момента ничего не меняли. Запрет Боголепова одно немедленное последствие уже имел. Я должен был сейчас же отбывать воинскую повинность. На отсрочку по образованию я прав больше не имел, раз при Университете я не был оставлен. Но отбывать воинскую повинность я мог в хороших условиях, только если с этим не медлить.
Beau frère моей мачехи, муж ее сестры, генерал Суражевский, командовал 3-й гренадерской артиллерийской бригадой, которая стояла в Ростове (Ярославской губернии); он не раз и раньше мне предлагал отбывать повинность у него на правах «вольноопределяющегося». Свободная вакансия у него еще сохранилась. Эта комбинация представляла много удобств, и я не откладывая подал об этом прошение. В Ростове я мог бы иметь и достаточно свободного времени, чтобы одновременно заниматься наукой. В декабре я уехал туда. Контраст между Москвой и Ростовом был, конечно, велик. С одной стороны, Москва, лучшее интеллигентное общество, студенчество, профессора, с другой – хотя и древний, но все же уездный город Ростов и среда армейского офицерства. И как бы для того, чтобы этот контраст сделать более резким, в Москве именно тогда уже начиналось заметное оживление общественной жизни. 20 октября 1894 года в Ливадии умер Александр III. Перемена царствования в России часто совпадала с переменой политики. В данном случае все ее ждали. Все были поглощены догадками и предположениями, как на судьбе России эта смерть отразится. Сравнивая смерти двух государей в 1881 и 1894 годах, я лично не мог отделаться от впечатления, что, несмотря на весь вред, который принесло России последнее царствование, об Александре III больше жалели, чем об Александре II; старались припоминать и подчеркивать, что при нем было хорошего. Даже Ключевский, несмотря на всю свою осторожность, без всякой надобности рискнул сказать в аудитории речь, где восхвалял его миролюбие; другие говорили о том, что он пошатнувшийся международный престиж России снова поднял на высоту, что он был национальным русским царем и т. д. Было ясно, что для своего преемника Александр III подготовил благоприятную почву. Он мог бы вернуться к эпохе Великих Реформ своего деда, не капитулировав перед Революцией, как это непременно показалось бы в 1881 году. Трудно было поверить, что через короткое время в России начнется то Освободительное Движение, которое провозгласит то, что из конспирации называли «двучленной формулой», а по показанию на суде одного простодушного полицейского пристава, было «известной русской поговоркой», то есть «Долой самодержавие». В 1894 году этого лозунга еще не было, зато радостно ловили все мелкие симптомы изменения к лучшему. Помню банкет в честь тридцатилетия судебных уставов, 20 ноября 1894 года. Это было первое большое собрание в новое царствование, и избранной публики пришло очень много. Я уже не был студентом и потому мог тоже прийти. Все на этом банкете было полно оптимизма. Перед этим «Русские ведомости», газета либеральная, но совсем не услужливая, посвятила хвалебную передовицу высочайшим отметкам на докладе по Министерству народного просвещения о народном образовании. Когда один из ораторов банкета, Баснин, сказал об этих отметках несколько слов, встал старый М.П. Щепкин, ученик и друг Грановского. До сих пор помню звук его голоса: «Учить и в то же время сечь немыслимо. Если в России будут распространять грамоту и просвещение и продолжать сечь крестьян, я скажу, что вы их учите только затем, чтобы они больнее чувствовали свое унижение». И закончил словами: «Я верю, что скоро раздастся мощное слово нашего молодого Государя, который этому позору положит конец».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});