Случай Растиньяка - Наталья Миронова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, до Леонардо да Винчи мне еще ехать и ехать, – усмехнулась Катя, – но это портрет моего учителя, деда Этери. Его звали Сандро. Сандро Элиава. Он тоже был великим художником. Ты тут осмотрись, я пока кофе сварю.
«Какой кофе?» – чуть было не вырвалось у него вслух. Кофе в эту минуту стоял чрезвычайно низко в списке его приоритетов, он о кофе, можно сказать, совсем не думал, но вовремя спохватился и принялся честно рассматривать картины.
Натюрморт был необычайно декоративен. Опять цветы в вазе на столе, но на этот раз алые маки на светлом, почти белом фоне с еле заметными вкраплениями золота и серебра. Герман уже научился различать в углу легкую Катину подпись.
Оба пейзажа тоже были очень красивы. На одном, видимо написанном сверху, виднелись пышные округлые кроны деревьев в осеннем уборе на фоне ослепительно-голубого неба. Стволов не видно, только эти кроны, небо и больше ничего. Зато сколько оттенков осени – от лимонно-желтого до багряно-красного, даже бордового. Изображение размыто, как будто раздроблено на пиксели, но узнать можно. Второй пейзаж, более реалистичный, как ни странно, произвел на Германа не столь сильное впечатление: здесь были стволы и голые ветки берез на свинцово-сером фоне. Наверняка эти тоненькие, беспомощно повисшие веточки тоже хороши, но Герману больше понравилась роскошь осени. И красные маки.
«Рад дурак красному», – вспомнилась ему слышанная в детстве пословица, смысла которой он не понимал ни тогда, ни теперь. «Ну и пусть я дурак, – решил Герман. – Подумаешь!»
Он прошел в кухоньку, где Катя уже сварила кофе в турке, и объявил:
– Мне нравятся все твои картины! Все бы купил! Слушай, а давай я что-нибудь куплю у тебя напрямую? Ты же этой своей Этери процент отдаешь?
Катя замерла, опасно накренив турку.
– То есть ты предлагаешь мне обмануть подругу? Лишить ее заработка?
Герман понял, что проштрафился. Ему хотелось провалиться сквозь пол. Вот олух царя небесного!
В таких случаях лучше не оправдываться. Повинную голову меч не сечет.
– Прости, я глупость сморозил. Забудь.
– Ладно, забыли, – легко согласилась Катя. – Но больше не морозь. Ты кофе-то будешь?
Кофе был уже вот он, тут, дразнился вкусным запахом, но до Германа опять не сразу дошло. Он заставил себя мобилизоваться. Не дай бог, она решит, что он и вправду идиот со справкой, как Швейк.
– А, да, спасибо. С удовольствием.
Кухня небольшая, не то что у него дома – хоромы, а не кухня! – но все есть. Плита с вытяжкой, холодильник, сервант, навесные шкафчики и даже столик под скатертью, а не клеенкой, как у него, и два стула.
Они выпили кофе. Оба молчали, между ними повисло нечто… Герман назвал бы это пониманием. Он лишь отчаянно надеялся, что понимание обоюдное, что Катя чувствует то же самое: немой уговор. Напряжение нарастало, и Герман знал: первый шаг придется делать ему.
Сделал не вовремя. Катя легко уклонилась от объятий:
– Не люблю оставлять грязную посуду.
Герман покорно ждал, пока она мыла чашки и турку. Лица он не видел, но чувствовал, что настроение не пропало, что все еще возможно.
Пока они возвращались в галерею, Катя еще думала, что надо бы его проверить. Он расплатился карточкой, по карточке многое можно узнать о человеке. И он сказал ей, где и кем работает. Наверняка он есть в Интернете. Можно посмотреть…
Но ей не хотелось его проверять. Он ей понравился, хотя временами говорил глупости. Понравился, даже несмотря на это. Мало того, Катя чувствовала, что он говорит глупости как раз потому, что и она ему нравится. Ничего, это можно простить. Не будет она его проверять. Так хочется ни о чем не думать, просто почувствовать себя свободной… Почувствовать себя женщиной.
Катя вытерла руки полотенцем и повернулась к нему. Не будет она разыгрывать недотрогу. Он может что-то предложить? Она этого хочет. Вот и весь разговор. У нее уже был опыт супружеской измены. И она ничуть не раскаивалась.
* * *С Борисом Татарниковым Катя познакомилась на вернисаже. Ах, вернисаж, ах, вернисаж… Только там не было портретов и пейзажей, Этери устраивала на Арт-Стрелке выставку современных художников. Татарников был одним из них, хотя его никак нельзя было назвать одним из многих.
Борис Татарников был самоучкой, за холст (он, впрочем, предпочитал оргалит) и кисти взялся после Афганистана, откуда вернулся с тяжелым ранением еще в 1984 году.
Война ударила по нему страшно. Он бомжевал, работал грузчиком, дворником, истопником, мусорщиком… Родом был из-под Смоленска, но жил в Москве, хотя так и не получил московской прописки. Плевал он на все эти условности. Где жить, что есть… Жилье всегда где-нибудь да находилось, еда его вообще мало волновала. Он пил. Пил горько, отчаянно, целеустремленно и планомерно, с особой жестокостью изничтожая себя.
Никто точно не знал, когда и как Татарников начал писать картины. Нрав у него был – оторви и брось. Вероятно, на мысль о творчестве его навела работа. Борис не брезговал никакими занятиями и, помимо прочего, сколачивал подрамники кому-то из художников. Может быть, посмотрел, как другие малюют, и, подобно бандиту Промокашке в культовом фильме «Место встречи изменить нельзя», сказал себе: «Ха! Это и я так могу!» Как бы то ни было, действовал он точно по завету Сандро Элиавы: ничему не учился и никому не подражал. Просто начал писать. Это была своего рода отдушина: война выходила из него живописью.
Так родился художник Татарников. Живопись его была грандиозна, причем отнюдь не только и даже не в первую очередь размерами оргалитовых листов, хотя его тянуло к масштабности и монументальности. Он выплескивал на громадные листы страсть и боль, ужас и ненависть войны. Все, чего не могла заглушить водка. Никогда ничего не изображал: его картины были беспредметны и представляли собой жуткое столкновение цветовых пятен. Но он не марал полотно абы как, в его безумии была система, хотя сам художник не смог бы выразить словами, что его заставило накладывать мазки так, а не этак.
Иногда у него бывали просветления, и он писал другие картины – по-прежнему абстрактные, но радостные, красивые, веселые. Впрочем, он, наверно, прибил бы любого, кто посмел бы ему в лицо назвать их декоративными. Просветления бывали редко. Для этого требовалось, чтобы утренняя порция опохмелки легла на душу как-то особенно легко и нежно, чтобы, как говорили пьяницы, «прижилась».
Больше всего на свете Татарников боялся мук похмелья. Обычно мужики сколько водки с вечера ни запасут, все равно до утра не хватает. А Татарников маниакально прятал чекушки и мерзавчики от самого себя, потом, как белка, половины своих заначек не находил, но ему и оставшейся половины хватало, а об остальном он не горевал. Когда-нибудь другой бедолага найдет, выпьет, вспомянет его добрым словом.