Я, грек Зорба - Никос Казандзакис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему хотелось закричать: Канаваро! Канаваро! Но звуки не шли из его горла. Его несчастная хозяйка постанывала, руки ее, увядшие и обрюзгшие, приподнимали и отпускали простыню, она задыхалась. Без румян, опухшая, она пахла кислым потом и разложением. Из-под кровати торчали ее дырявые, потерявшие форму туфли, и сердце сжималось, глядя на них. Эти туфли удручали больше, чем сама хозяйка.
Зорба, сидя у изголовья больной, смотрел на эти туфли и не мог оторвать от них взгляда. Он сжимал губы, чтобы удержать рыдания. Я подошел, встал позади него, но он меня не заметил.
Несчастная дышала с большим трудом. Зорба снял с крючка шляпку, украшенную матерчатыми розами, чтобы обмахивать ее. Он взмахивал своей большой лапищей очень быстро и неумело, будто разжигая влажный уголь.
Она открыла глаза и с ужасом осмотрелась. Все было как в тумане, она никого не узнавала, даже Зорбу, который продолжал держать шляпу с цветами. Все вокруг было мрачным и тревожным: голубой пар, поднимаясь от земли и меняя форму, становился усмехающимися губами, колченогими фигурами, черными крыльями.
Она впилась ногтями в подушку всю в пятнах от слез, слюны и пота и громко закричала:
— Я не хочу умирать! Не хочу!
Только что пришли две деревенские плакальщицы, прослышавшие о состоянии мадам. Они проскользнули в комнату и сели прямо на пол, прислонившись к стене. Увидев их своим круглым глазом, попугай рассердился, вытянул шею и закричал: «Канав…», но тут Зорба с раздражением протянул руку к клетке, и птица притихла.
Снова раздался безутешный крик:
— Я не хочу умирать! Не хочу!
Двое безбородых загорелых юношей, заглянув в дверь и внимательно посмотрев на больную, с удовлетворениемобменялись взглядами и исчезли.
Вскоре во дворе послышалось громкое кудахтанье и хлопанье крыльев; кто-то начал охоту на кур. Одна из плакальщиц, старая Маламатения, повернулась к своей подруге:
— Ты их видела, тетушка Ленио, ты видела? Куда торопятся, словно умирают с голода, они сейчас свернут курам шеи и сожрут их. Все бездельники деревни уже собрались во дворе и ждут не дождутся, когда можно будет грабить. Затем, повернувшись к постели умирающей, она прошептала:
— Помирай, моя старушка, поторопись, чтобы и у нас было время перехватить чего-нибудь.
— По правде сказать, матушка Маламатения, — произнесла тетушка Ленио, поджимая губы, — они не ошиблись… «Если хочешь есть, стащи; если хочешь владеть, кради!» Этот совет дала моя покойная мать. Стоит ли читать поминальную молитву, чтобы получить горсть риса, немного сахару и какую-то кастрюльку? У госпожи не было ни родителей, ни детей, кто же будет есть кур и кроликов? Кто выпьет ее вино? Кто унаследует все: катушки, гребни и конфеты? Эх! Признаюсь тебе, мамаша Маламатения, да простит меня Господь, но я хочу взять все, что смогу!
— Подожди, моя хорошая, ты слишком торопишься! — сказала мамаша Маламатения, схватив за руку свою подружку. — У меня, клянусь тебе, те же мысли вертятся в голове, только позволь ей сначала Богу душу отдать.
В это время умирающая нервно шарила рукой под своей подушкой. Незадолго до того, как совсем слечь, мадам Гортензия достала из сундука распятие из белой полированной кости и взяла его с собой в постель. Долгие годы она о нем не вспоминала, и оно лежало среди рваных комбинаций и старых велюровых платьев на самом дне сундука. Похоже, Христос был лекарством, которое принимают только в случае серьезной болезни. Пока жизнь в радость пока едят, пьют и любят, его забывают.
Наконец она наощупь нашла распятие и прижала его к своей мокрой от пота груди.
— Мой маленький Иисус, мой дорогой маленький Иисус… — шептала она, страстно обнимая своего последнего любовника.
Попугай услышал ее. Он почувствовал, что тон ее голоса изменился, вспомнил прежние бессонные ночи и радостно закричал:
— Канаваро! Канаваро! — его охрипший голос походил на крик петуха, приветствующего солнце. На этот раз Зорба не пошевелился, чтобы остановить его.
Он смотрел на плачущую женщину, которая обнимала распятого Бога; в это время какая-то несказанная нежность преобразила ее изнуренное лицо.
Дверь приоткрылась и вошел старый Анагности, держа в руках свою шапку. Он приблизился к больной, поклонился и опустился на колени.
— Прости меня, добрая госпожа, — сказал он ей, — и Бог простит тебя. Прости меня, если я тебе когда я говорил грубое слово. Я не святой.
Но добрая госпожа была погружена в невыразимое блаженство и не слышала старого Анагности. Все ее невзгоды исчезли, убогая старость, насмешки, грубости, тоскливые вечера, когда она сидела в одиночестве на пороге своего дома и вязала крестьянские носки, как простая, добропорядочная женщина. Она видела себя элегантной парижанкой, неотразимой кокеткой, которая заставила четыре великих державы прыгнуть ей на колени и которую приветствовали четыре грозных эскадры! Море было лазурно-голубое. Пенились волны, плясали линкоры, флаги всех цветов хлопали на ветру. Доносится запах жареных куропаток и барабульки на; шампуре, несут охлажденные фрукты в резном хрустале, и пробки от шампанского ударяют в стальной, потолок крейсера. А Вновь видятся ей черная, каштановая, седая и светлая бороды, пахнущие одеколоном, фиалкой, мускусом, амброй, двери металлической каюты закрываются, падают тяжелые занавеси, зажигается свет. А Мадам Гортензия закрывает глаза. Все ее любовные страсти, ее бурная жизнь, ах! Господи, она длилась одну секунду…
Она переносилась с одних коленей на другие, сжимала в объятиях мужчин в мундирах, шитых золотом, запускала пальцы в густые надушенные бороды. Она уж не вспомнит их имен. Как и ее попугай, она запомнила одного только Канаваро, ибо он был самым юным из них, а его имя — единственным, которое мог произнести попугай. Другие были такими трудными, что позабылись.
Мадам Гортензия глубоко вздохнула и страстно сжала распятие.
— Мой Канаваро, мой маленький Канаваро… — бредила она, прижимая его к своей дряблой груди.
— Она уже не понимает, что говорит, — прошептала тетушка Ленио, — должно быть, она увидела своего ангела-хранителя и пришла в ужас… Развяжем-ка наши платки и подойдем.
— Побойся Бога! — ответила мамаша Маламатения. — Ты что, хочешь начать молитву, не дождавшись кончины?
— Эх! Мамаша Маламатения, — глухо заворчала тетушка Ленио, — ты хочешь сказать, что вместо того, чтобы думать о ее сундуках, одежде, о товарах в ее лавке, о курах и кроликах, надо ждать, пока она отдаст Богу душу? По мне, тащи, как только можно! Говоря так, она поднялась, вторая, охваченная гневом, последовала за ней. Они развязали свои черные платки, расплели тощие седые косы и пристроились на краю постели. Тетушка Ленио первая возвестила о мнимой кончине, испустив долгий пронзительный крик, от которого всех бросило в дрожь:
— Иииии!
Зорба рванулся, схватил обеих старух за волосы и отбросил назад.
— Заткнитесь, старые сороки! — закричал он. — Вы что, не видите, она еще жива.
— Старый осел! — заворчала мамаша Маламатения, повязывая платок. — Откуда он свалился на нашу голову, этот прилипала!
Мадам Гортензия, исстрадавшаяся старая русалка, услышала этот пронзительный вопль; нежный образ исчез, потонул флагманский корабль; жаркое, шампанское, надушенные бороды пропали, снова она на краю света, на своем зловонном смертном одре.
Она шевельнулась, пытаясь подняться, словно хотела спастись, но снова упала, жалобно вскрикнув.
— Не хочу умирать! Не хочу!
Зорба склонился к ней, огромной мозолистой ручищей коснулся пылающего лба и убрал с лица прилипшие волосы; его птичьи глаза наполнились слезами.
— Тихо, успокойся, моя красавица, — шептал он, — это я, Зорба, я здесь, не бойся!
В один миг видение вернулось в виде огромной бабочки цвета морской волны, накрывшей всю постель. Умирающая схватила огромную руку Зорбы и, медленно подняв свою, обняла его за шею. Губы ее шевельнулись:
— Мой Канаваро, мой маленький Канаваро… Распятие соскользнуло с подушки, упало и разбилось. Во дворе послышался мужской голос:
— Эй, приятель, давай, бросай курицу, вода кипит! Я сидел в углу комнаты, время от времени мои глаза наполнялись слезами. «Вот она жизнь, — говорил же, я себе, — пестрая, бессвязная, равнодушная и порочная.
Без сострадания. Эти простые критские крестьяне, окружающие старую певичку, заброшенную сюда, за тридевять земель, с дикой радостью наблюдают за умирающей, будто она никогда не принадлежала к роду человеческому. Они собрались, чтобы получше рассмотреть ее как некую экзотическую птицу с пестрым оперением, упавшую с перебитыми крыльями на их берег. Старый павлин, старая ангорская кошка, больная тюлениха…»
Зорба мягко снял со своей шеи руку мадам Гортензии и поднялся. Лицо его было мертвенно-бледным. Тыльной стороной ладони он отер глаза. Старый грек смотрел на больную, но ничего не видел. Он снова вытер глаза и заметил, что она слабо сучит ногами; губы его скривились от боли. Она дернулась раз, другой, простыни соскользнули на пол, и ее полуголое, в капельках пота, опухшее, желтоватое тело обнажилось. Она пронзительно вскрикнула, наподобие домашней птицы, которой перерезают горло, и застыла с широко открытыми от ужаса глазами.