Новый Мир ( № 12 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Стильновисты” хорошо знали стихи Анджольери и не жаловали его. Он был опасен трубностью своего голоса, с легкостью переходившего от яростных инвектив на утешающие слова нежности. Но им не стоило беспокоиться. Тень великого Данте на несколько столетий накрыла Анджольери и других его менее удачливых современников. Однако совершенно не коснулась “стильновистов”: литература любит всяческие школы, а они были школой самогбо великого флорентийца.
Тем временем Боккаччо в довольно неприглядном виде выставляет Чекко в “Декамероне”, и о поэте Анджольери забывают до 1874 года, когда его “открывает” писатель и литературовед Алессандро Д’Анкона. С этого момента начинается “загадка Анджольери”.
Во-первых, к какой школе его отнести? К “сладостному стилю” этот циник и богохульник явно не подходил, хотя и умел “петь соловьем”.
В конце концов его зачислили по классу комической поэзии. Хотя какой же он комик?
…Время от времени в искусстве появляются люди, с которыми оно не знает что делать. Они как бы случайно угодили не в тот век. Они смеются, когда вокруг молятся или плачут. Они грубы и непочтительны. Они оскорбляют слух. Но в их безоглядности есть что-то, мешающее отмахнуться. Чаще всего их творчество несет на себе печать яростного ощущения жизни как многоцветного, наполненного огненными всполохами мира, прекрасного и требовательного. И современники, редко в том признаваясь, растаскивают эти таланты по мазку, строке или ноте.
В XIX и XX веках сонеты Анджольери воспринимались как автобиография. “Оригинальность Чекко прежде всего в том, что он создал свою поэзию на основе личного опыта, вложил в нее самые интимные чувства, причем с такой искренностью, что она выглядит агрессивной и оскорбительной” (Л. Пиранделло).
В наши дни возникла свежая интерпретация, согласно которой шокирующая откровенность и боль стихов Анджольери есть всего лишь литературная игра, маска, — то есть его сонеты ни в коем случае не автобиографичны, но всего лишь удачный прием опытного версификатора.
Не знаю. Мне не довелось встречать поэтов, выдумавших себя. Весь опыт моей жизни убеждает в обратном: писание стихов — это беспощадное саморазоблачение, духовный стриптиз, попытка рассказать себя миру — всего себя, со своими страстями и слабостями, с восторгом и благодарностью за земное существование. И самое страшное, что тебя не поймут, примут за кого-то другого. Какие уж тут маски, господи! За написанное нужно отвечать всей жизнью. И нет у поэта более строгих судей, чем его стихи.
Я перевожу Анджольери, следуя этому мерилу, перевожу его как друга из далекого столетия, который вполне мог бы быть моим современником.
Проторенессансных поэтов переводили мало и скучно. Почему-то считалось хорошим тоном перекладывать поэзию дученто архаической лексикой, делать это вяло, ни в коем случае не повышать тона. Эта традиция повелась, пожалуй, еще с Вячеслава Иванова. В советские времена в отношении всего Средневековья бытовала практика перевода (с небольшими исключениями) неким усредненно-нормативным языком, который прекрасно срабатывает у Маршака и почти всегда становится унылым у других мэтров. Для меня до сих пор во всем их впечатляющем перечне важны трое: Бенедикт Лившиц с его прекрасными переводами французов, Лев Гинзбург, оставивший нам блистательных вагантов и трубадуров, и Борис Пастернак.
Сейчас сонеты Анджольери вполне доступны. Чекко скрепя сердце признали крупным поэтом второго плана, но широкому западному читателю он по-прежнему известен одним-единственным сонетом, который кочует из антологии в антологию — “Будь я огнем — спалил бы мир дотла”. Слава богу, что именно этим : в нем есть та ярость и усмешка, которыми проникнута вся поэзия Анджольери.
1
Я целый год держал себя в руках,
Забыв свои привычные пороки,
Хотя и пил в положенные сроки —
Господь не строг в подобных пустяках.
Ведь поутру проснешься — дело швах:
Все тело — соль, в нем пересохли соки.
Как не принять от этакой мороки —
Смочить язык, чтоб вовсе не зачах?
Но пью верначчу с греческим в наборе:
От здешних вин дуреет голова,
Совсем как в дни, когда мы с донной в ссоре.
А тут налью — и все мне трын-трава.
Хвала тому, кто первым выпил с горя —
Он заслужил на это все права.
2
Поганцу, поносящему отца,
Язык бы вырвать за такие штуки!
Пусть Семь Грехов — дорога к вечной муке,
Но их страшней деянья наглеца.
Будь я прелат с ухватками бойца,
Я тут же — к Папе от такой докуки:
— Труби поход крестовый — копья в руки,
За честь отцовства биться до конца!
Мы с этим делом разберемся вместе:
Чуть к нам такой хулитель попадет —
Сварить его и вмиг скормить на месте!
(Не нам — волкам, собакам: кто придет.)
Прости, Творец! Я сам из этих бестий:
Мои слова порой совсем не мед.
3
Всего три вещи мне на свете надо,
Хотя и тех не просто добывать:
Таверна, донна да игра-услада —
Немного, чтобы сердце согревать.
Но вот беда: с судьбой не стало слада.
Карман дыряв, не время шиковать.
Как вспомню, до того берет досада,
Что нет желанья что-нибудь желать.
Кричу: “Отец, когда ж сыграешь в ящик?”
Я отощал, растратясь до нуля:
Подуй — меня до Франции протащит.
У скупердяя выжать грош, моля
На Пасху, ради нищих и ледащих,
Трудней, чем сбить вороне журавля.
4
Будь я огнем — спалил бы мир дотла.
Будь ветром — я б сотряс его основы,
А будь водою — затопил бы снова.
Будь Богом — свергнул в ад, и все дела.
А стань я Папой — вот бы жизнь пошла:
Как простаков легко дурачить словом!
А королем — и править на готовом?
“На плаху всех от стара до мала!”
Но будь я смертью — я б к отцу явился.
Будь жизнью — прочь немедля б поспешил.
С мамашей точно б так распорядился...
А будь я Чекко — кем я есть и был, —
Я б с юными красотками водился,
А вам дурнушек и старух сулил.
5
Меня считает сыном нищета,
А я в ответ зову ее мамашей.
Я зачат страхом, так что неспроста
Меня печаль кормила скорбной кашей.
Мои пеленки были из холста,
Что называют горькой долей нашей.
Я с ног до головы одна тщета,
Сплошное зло и миру этим страшен.
Когда я вырос, мне всучили в дар
Жену, чтоб от восхода до заката,
Как тысяча расстроенных гитар,
Трындела — такова ее расплата.
Кто, овдовев, взыскует женских чар,
У тех в мозгах, похоже, просто вата.
6
Пускай не ропщут грешники в аду,
Что дал один из обреченных тягу:
О Чекко речь, я про себя, беднягу, —
Ведь думал, что оттуда не уйду.
Но нынче, у судьбы на поводу,
Я приобщаюсь к славе, да и к благу:
Отец дал дуба... Чем тут вспомнить скрягу?
Я голодал шесть месяцев в году.
Спеши, сонет, к дружку, к другому Чекко —
Тут не до монастырского житья!
Его отец — полумертвец, калека!
Конец подачкам! Будем — он и я —
От пуза жрать аж до скончанья века,
Не старясь, как Енох или Илья.
7
Будь у Беккины сердце из алмаза
И будь она хоть в сталь облачена,
Как сам январь, к Амору холодна
В стране, где солнце не утешит глаза,