Пространство Эвклида - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была игра в судьбу: кто кому что предскажет.
— Манечке выйти за богатого!
— Пете стать инженером!
— Тетушке довязать к Новому году косынку…
В игре очередь дошла до меня, мне надо было предсказать судьбу Леле. Я взял ее руку.
Восстанавливая теперь этот случай, я припоминаю отлично мое тогдашнее состояние: я как-то сразу выбыл из роли играющего и окунулся в анализ.
Живописец ли тут во мне был виной, но в милых чертах лица, в оттененности синевой глаз, в овалах бровных дуг, в улыбке тонко сжатых губ увидел я с отчаянием для себя страшные признаки: она, Леля, — не жилица…
И машинально, помимо моей воли, словно для того, чтоб предупредить несчастье, я сказал:
— Зиму вам не прожить…
— Что вы?! — вскричала мать среди тишины моей бестактности. — Я вас убью, если это сбудется! — на глазах ее были слезы возмущения и страха.
Леля улыбалась.
Напрасно я пытался задним умом расшифровать зиму как глубокую старость. Говорил о вздоре, о глупости моей выходки. Напрасно утешал вышедшую из гостиной, плачущую мать, говоря, что ее дочь дорога для меня, как никто, — настроение осталось угнетенным. Игра оборвалась…
Очень было бы неудобно людям, если бы их память о предыдущих моментах не стиралась последующими. Любая волна текущей реальности холоднее предшествующей. Укол иголки в настоящую минуту больнее прошлогоднего удара ножом.
Последний год моего пребывания в училище[181] я едва дотянул. Самые стены его были для меня невыносимы: темно, мрачно и провинциально было в них.
Две мои поездки за границу взманивали меня поработать в Европе, — я чувствовал серую неприглядность моей живописи и неустойчивость ее принципов: не то что я не умел работать, — я не знал, к чему приложить мое уменье. Если мои друзья уже обосновались в своих стилях, то у меня стиля работы не было: не зная, какой должна стать моя работа, я знал, что она должна стать иной. Я не вобрал в себя ни одного из окружающих меня мастеров и никого из исторических, как это сделали многие из сопутствующей мне молодежи: я самодельничал. Благодаря этому, вероятно, и удалось мне не застрять на чем-нибудь, наскоро состряпанном во мне, и иметь возможность при других условиях и в другом, международном окружении двинуть себя по живописи ближе к ней и уйти глубже в себя.
На родине для меня, может быть, оставалась одна привязка — это мое чувство к Леле, но и это чувство надо было обделать и установить на расстоянии. Длительную разлуку со здешним я определил как неизбежность, и мои старшие друзья толкали меня на эту новую школу.
Поздней осенью застрял я в Москве проездом на родину[182].
В Полуектовом переулке парадную дверь открыла мне мать Лели. Она была в белом халате.
— Я с вами не здороваюсь и, пожалуйста, не входите: у малышей скарлатина, она хотя и на исходе, но я с ними в карантине… Навестите Лелю, она у моей сестры и, наверное, скучает… — и сказала мне адрес.
Леля встретила меня с дружеской радостью. Сообщила, что детям лучше, что кризис миновал, что послезавтра она перейдет домой.
У нее был лучше прежнего вид, с легким, вообще редким у Лели, румянцем. Я тронул ее руки, — они были горячее обыкновенного.
— Пустяки, меня немного знобит, но мне хорошо, — ответила она на мою озабоченность.
Говорили о моей предстоящей поездке. Говорил Леле, как буду осведомлять ее о моей жизни и работе, буду присылать ей виды тех мест, где я побываю. Она одобряла поездку, находила, что на нашей родине очень трудно собрать свои замыслы в одну точку…
Дразнила меня тем, что я забуду всех здешних друзей, — как бы заручалась моими обещаниями. В этот вечерок я почувствовал, что мы серьезно и открыто пообещались друг другу.
Конечно, я еще навещу их до отъезда на Волгу.
— Только, пожалуйста, не болейте!
— Постараюсь…
— Можно принести цветов?
— Можно и без них…
— Каких?
— Белых…
Тепло и надежно было мне в этот непогодливый осенний московский вечер. Мне нравился и стекающий полуснег-полудождь с извозчичьего капюшона, и развал колес по булыжникам, и газовые рожки, отражения которых перемещались в лужах, и болтовня возницы, когда я возвращался на Мещанскую в мою заброшенную в отъездах комнату.
Четыре дня спустя, в день моего рождения, с корзиной белых азалий позвонился я в Полуектовом. Снова открыла мать. Вид у нее был осунувшийся.
— Леля заболела скарлатиной, — пронизало меня ее сообщение.
Я попросил разрешения войти.
Тих и пуст был дом…
Леля полулежала в постели. Она оживилась, поласкала рукой цветы.
Глаза ее были лучисты и открыты настежь. Я, кажется, и не предполагал, как они были велики, эти глаза, скрывавшиеся обычно полуспущенностью век.
— Не сдержала я, как вы видите, обещания.
Лицо было новым: косы не было, темная смоль подрезанными локонами окаймляла милее лицо и придавала ему изящную задорность мальчика.
— Так вы еще лучше, — поднимая мои силы, постарался я сказать весело. А внутри меня все хотело броситься к ее постели и развернуть пред ней и страх, и отчаяние, и такую жалость, для которой, может быть, годами скапливаются слезы.
Покуда болезнь протекала нормально. Форма была признана слабой. Мать сообщила об этом, как будто гипнотизировала себя и дочь.
Треугольник трех чувств, переплетшихся между собою, придал этому свиданию удивительную нежность и глубину переживаний, думаю, не забываемых до конца трех жизней.
— А вы не боитесь?.. — спросила дочь.
Я дрогнул от вопроса… Переменила ли она смысл, или и вправду хотела только знать о том, не боюсь ли я захватить болезнь…
— Тогда мне бы стало веселее, и вам не было бы так стыдно за то, что вы подражаете малышам… — сказал я.
Когда мать вышла за лекарством, произошел последний переплет двойных чувств. Девушка приподнялась с подушки и тихо, но отчетливо, с недетским лицом, вплотную к моим глазам сказала:
— А что бы ни случилось, будете ли вы обо мне помнить?
Это уже было как заклинание, как лобное место любви моей. Я наклонился, чтобы поцеловать ее голову, но поцеловал ее, как невесту мою, чувства которой ко мне перестали быть для меня тайной…
Стучал ли по рельсам поезд, укачивало ли меня ухабами волжского тракта, снежила ли бриллиантами лунная ночь, — все было пронизано ее образами. Не уйдешь и не уедешь никуда от любимой…
В январе