На Верхней Масловке (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же, я оставила дома на столе незаконченную, припадающую на левую ногу, повесть, и она уже настойчиво звала меня, как покалеченный больной требует сильной руки костоправа. Я томилась, молчала, считала часы – ведь, как точно заметил Ван Гог в одном из своих писем, «у нас, художников, одна судьба – тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы хандрим, когда она не подвигается».
Кроме нас, в вагоне в этот ранний час ехала только компания арабских парней, что-то громко и азартно всю дорогу обсуждавших. На одной из станций они сошли, бросив на пол газету и оставив на ней мокрый рифленый след туфли...
Электричка тряслась и грохотала, не давая забыться ни на минуту. Казалось, она никогда не доволочет нас до цели. Поневоле приходил на ум знаменитый тарасконский дилижанс...
– Слушай, – вдруг проговорила я, – все хотела спросить: а от чего умер Тео?
Борис потер лицо обеими ладонями, зевнул, сощурился, – мы оба не выспались, собирались вчера допоздна, поднялись на рассвете.
– А ты как думаешь? – спросил он. – По логике сюжета? Он не смог существовать без Винсента.
– Ну, брось! – решительно сказала я. – Это уж слишком! Семейный человек, жена, сын... Мало ли привязанностей в жизни у каждого. Правда, что с ним стряслось?
– Он сошел с ума... – сказал Борис и прикрыл глаза...
...Возвращаясь из туалета, я перешагнула через затоптанный газетный лист на полу вагона, и в глаза вдруг – неожиданно и жестко – бросилось крупно набранное имя Ван Гога.
Сначала я оторопела, не поверила совпадению. Этого просто не могло быть!
Несколько мгновений стояла, опустив голову и рассматривая расплывающиеся с высоты роста знакомые буквы. Потом наклонилась, подняла грязный лист и села на скамью.
Это была страница старой газеты «Таймс».
В небольшой врезке под заголовком «Голландия без Ван Гога» сообщалось, что продолжается расследование зверского убийства известного голландского режиссера, журналиста и телеведущего Тео Ван Гога, чей фильм «Покорность» – об издевательствах над женщинами, творимых в мусульманских семьях, – потряс голландское общество.
Тео Ван Гог, внучатый племянник великого художника, был застрелен и изрезан ножом ранним утром на людной обычно амстердамской улице, когда ехал на велосипеде на работу. Рядом с телом была обнаружена записка со стихами из Корана. Убийца, Мохамед Д., голландский подданный марокканского происхождения, пытался скрыться с места преступления, стрелял и ранил полицейского.
С фотографии на меня смотрел Тео Ван Гог – хмурый мужчина с растрепанной головой и кустистыми выгоревшими бровями. Упрямо сжатая линия губ, взгляд в упор, небрежно расстегнутый ворот рубашки...
«Тео никого не боялся, – приводил журналист слова друга убитого режиссера. – Он вообще был возмутителем общественного спокойствия, окружен обожавшим его простым людом, вечно черт те как одет... Тео прямо говорил, что думает об иммигранской политике Голландии и бросал обвинения нашему трусливому истеблишменту в лицо. Он всегда был на людях, по городу разъезжал на велосипеде, да и дверь у него дома никогда не запиралась – замок был сломан... У него был честный, бесстрашный и тяжелый характер»...
Далее журналист напоминал публике, что семья Ван Гог передала в дар государству всю коллекцию картин самого знаменитого голландца двадцатого века, сетовал на то, что покойному режиссеру приходилось бесконечно искать субсидии и фонды для своих фильмов, всегда вызывавших яростные споры, и приводил его слова: «Какого черта они отдали бесплатно все картины! Я мог бы снимать на эти деньги фильмы до конца жизни!»...
Подняв глаза, я увидела за окном все те же мокрые поля, железнодорожные насыпи, черные кусты на разъездах, стаи ворон над какой-то заброшенной башней...
Мы подъезжали к пригороду Марселя.
«Мрачный пейзаж: мертвое дерево возле заросшего камышом пруда; в глубине, где скрещиваются железнодорожные пути, черные закопченные строения; дальше зеленые луга, насыпная шлаковая дорога, небо с бегущими по нему облаками, серыми, со светящейся каймой, и в мгновенных просветах между этими облаками – глубокая синева. Короче говоря, мне хотелось написать пейзаж так, как его, по-моему, видит и ощущает путевой сторож в кителе, когда, держа в руках красный флажок, он думает: „Унылый сегодня денек“...
* * *
Странно, что из этой поездки я не привезла ни одной забавной вещицы из тех, что обычно привожу для подарков и памяти. Только потрепанная книга писем сироты-художника, купленная на блошином рынке в Антибе, стоит у меня на полке, напоминая о незадавшемся отпуске двух озябших странников.
Остался еще в памяти дождь: монотонный звук капель о черепицу вокзала, застылые окна вагона уносящейся электрички, холодный туманный Прованс...
Не плачь... Тоска все равно остается...
Иерусалим, 2005
Фарфоровые затеи
Памяти Асты Давыдовны Бржезицкой
Она крошечная, смуглая, иcсушенная – словно обжиг прошла. Седая косица, заплетенная сзади. Глаукома, уже оперированная, но прогрессирующая.
1. Просто жизнь
– ...Гуленька, деточка, не бойся, она не страшная, не укусит... Нет, не верит никому. Видишь, кто бы ни пришел, она под диван забивается. Деточка. Настрадалась от добрых людей...
Что это за свертки ты вытаскиваешь, какого черта? У меня все есть, я сама тебя сейчас накормлю... Ну, не хочешь – сиди голодной. Ты не против, что я на «ты»? Имею право: девяносто лет – это уже не возраст, это эпоха...
...Пойдем, сядем на диван... он называется «Шурик». У меня сосед был Шурик, таксист, я упросила его поехать со мной купить новый диван. Вроде как он мой муж. Шурик говорит: «Да у меня на морде написано, что я таксист!» Но все ж поехал.
Заходим, видим – стоит этот благородный диван, бархатный. Одинокий. Продавщица говорит: «Он вам не подходит. Во-первых, дорогой, во-вторых, не раскладывается, в-третьих, он последний».
А Шурик ей: «Кто вам сказал, что нам нужно его раскладывать? У меня этих коек дома навалом. Заверните! Берем!»
...Это что ты разматываешь, что за проводки? Ах, ну да... И что – весь этот мой бред неостановимый будет напечатан? А кому понадобится все это читать? Это же не роман какой-нибудь. Это просто жизнь... Вон, любая старуха на лавочке, – она тебе интереснее расскажет... Она и в политике разбирается, в отличие от меня. Хотя вот, знаешь что – этому Президенту новому очень симпатизирую. Очень он мне нравится. Ведь он в моем сне спас Гулю от наводнения... Серьезно: помню, там на каком-то острове с грузовика в лодку перегружают двух свинок, козочку, а для Гули места не хватает, и она остается за бортом. И, знаешь, мы плывем, а Гуля – за лодкой, и лает, и стонет... У меня просто сердце разрывается от горя. Тут какой-то господин рядом со мной – элегантный, худой – аккуратно снимает пиджак, подтяжки, галстук, ботинки и носки. Очень аккуратно складывает это стопочкой на скамейку, бросается в воду и спасает Гулю! Да-да – и, забравшись в лодку, кричит: «Скорее сухое полотенце, она же совсем мокрая!»
Ну скажи – как я могу его после этого не любить?
У меня за него душа болит – вряд ли ему дадут что-то сделать хорошее. Ведь он не может окружить себя теми, кто умеет работать. Он, понимаешь, должен окружать себя теми, кому доверяет. А кто они, эти самые, кому он доверяет? Парни с его двора, говнюки окаянные... Ты как относишься к плохим словам?
– К матерным?
– Ну да.
– Хорошо отношусь. Это же определенная эмоциональная краска в разговоре, иногда необходимая.
– А я могу и без них вытерпливать. Немного, но могу.
– ...и Раневская ваша вот тоже...
– Да, доктор Бакулев знаменитый однажды пришел к Фаине Георгиевне. Он дружил с ней, любил ее очень... Мы с ней сделали обед, такой, приличный, но не шикарный – шикарный он не позволял... Пришел, говорит: «На что жалуетесь, Фаина Георгиевна?»
«Александр Николаевич, не сру!» «Сейчас посмотрим». «Что – посмотрим?!»
– Евгения Леонидовна, ну, поехали, благословясь? Включаю кнопочку... Здравствуйте, Евгения Леонидовна! Как я рада нашей встрече и как благодарна, что вы – легенда, так сказать, российского фарфора – дали на нее согласие. Я вот, знаете, долго не могла придумать – с чего разговор начать. А как только переступила порог, увидела эти ваши скульптуры, которые с детства во многих семьях, на многих комодах, буфетах, полках встречала...
– ...А знаешь, что самое страшное? Самое страшное для человека, который проработал как проклятый, семьдесят лет – это праздность. Самое страшное, что надвигается слепота и – никуда от нее не деться...
– Нет, я так не могу! Я не могу с этого начинать!
– Чего ты не можешь, дура?! Тебе обязательно надо вот это самое – «родилась я в городе Тамбове...»? А кстати, родилась-то я знаешь где? В Пензе... Дед был – миллионер, лесопромышленник, выбился в купцы первой гильдии трудом, умом и сверхъестественной честностью. А его брат Яша подался в революционеры. Ходил в кожанке, с наганом на поясе... После революции у семьи сначала экспроприировали все предприятия, отняли деньги. Дед брату сказал: «Яша, ты этого хотел?»... Ну, в двадцатые годы «уплотнили» нас так, что вся семья жила в одной двадцатиметровой комнате в коммуналке. И снова дед спросил: «Яша, ты этого хотел?»