День поминовения - Наталья Баранская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пошли. А дом большой-пребольшой, одна зала за другой, везде богато — люстры хрустальные, горки с посудой хрустальной, фикусы высокие в кадушках. Под ногами ковры. Входим в главную залу, все золотом изукрашено, все блестит, и стоит в глубине трон, перед ним телевизор, а на троне сидит президент. Мужчина как мужчина, не старый еще, одет прилично, не хуже как наше правительство. А позади трона стоит большущий негр, и в руке у него револьверт, тоже большой.
Офицер меня в дверях покинул, негр рукой поманил, входи, дескать, не бойся. Поклонилась я вежливо, не низко, но степенно, говорю: позвольте мне, сударь, спросить у вас кое-что. Президент отвечает: давайте спрашивайте, вы, говорит, советиш-русски, я вас принял, хоть и занят шибко, страна большая, делов много, так что спрашивайте побыстрее.
Первое хочу спросить у вас, сударь, почему вы второй фронт так долго не открывали, Гитлеру на хвост не наступали, сколько у нас через это народу полегло, сколько слез наших бабьих пролито.
Тут негр как бахнет в потолок, я испугалась, но выстояла, а президент, хоть вздрогнул, все ж ответил:
Потому, говорит, фронт не открывали, что, первое дело, своих людей жалели-берегли, второе — на вашей земле воевать не хотели. Еще что?
А второй вопрос, сударь, кто ж у вас такой умный — придумал, что Советский Союз на Америку войной идти хочет?
Тут негр как бабахнет мне под ноги, я зашаталась, чуть не упала, но оправилась, жду. Однако президент молчит, отвечать не хочет. Говорю третий вопрос:
А бога вы, сударь, не боитесь?
Тут негр пистолет в меня нацелил да как трахнет, я и упала. Лежу, думаю, жива я ай нет? Потом глаза приоткрыла, вижу окошко насупротив, а за окошком солнце восходит. Значит, жива пока Аксинья Кузьминична!
— Ну, Ксюша, ловка ты байки складывать!
Посмеялись, но тут же опять примолкли. Потом кто-то сказал тихо, будто выдохнул то, что у всех на душе:
— Только бы войны не было.
И в этих словах, которые теперь так часто произносят, ощущалась вся тяжесть перенесенного ими.
— Не будет войны, не может теперь ее быть.
— Это почему ж “не может”?
— Да теперь если война начнется, то разом всех и прикончит...
— И будет конец всей жизни на Земле?
— Конец света, так и предсказано. А кто конца хочет, ни один народ.
— Хотеть не хочет, а оружие делает, да все похитрее.
— Так не народ же...
— Не народ, так правительства.
— Наше правительство против войны и никогда ее не начнет.
— А вот эти — Круппы, Морганы, Рокфеллеры разные, кто на оружии богатеет,— они как?
— Так они-то первые и взорвутся...
— Ну да — взорвутся,— они себе давно небось под землей целое царство построили.
— Царство это и будет им могилою в случае ядерной!
— Эх, бабоньки, что вы расшумелись, давайте скажем свое дельное слово: “Мы, женщины, против войны раз и навсегда”. Мужчина на войне погибает раз, а мы столько раз, сколько похоронок получим. Так и остаемся с мертвой душой...
— Нет, про душу — это неверно. Душа от горя не умирает. Она мудреет и крепнет.
— Верно, Мария Николаевна. Душа умереть не может...
И начался разговор, в котором вера одних, смутная надежда других противостояли трезвому разуму и неверию третьих.
В грядущую встречу с умершим, в свидание двух душ истово верили Аксинья, Федосья, Лизавета Тимофеевна. Аксинья ждала этой встречи, и поэтому о своей смерти думала легко.
— Я жила тяжко, но правильно, ничего худого не делала, мне с Федей встретиться не стыдно будет. Теперь уж ждать недолго, старая стала.
“Встретиться — где? И как встретиться? Возможно ли это, если представить нельзя никак?” — думала Мария Николаевна.
— Я медик, в бессмертие души верить не могу. Умирает мозг человека, а с ним и все, что мы называем душой,— чувства, мысли, память. Молодые наши мужья живы в памяти каждой из нас. Мертвые живы, пока их помнят, вот и все,— вздохнула Нонна Романовна, будто сожалея о бремени знаний.
— Нет-нет, я верю, верю, что увижу еще своего Ванечку. Он меня простит, он поймет, он знает, что я всегда его любила, даже когда замуж вышла за другого.
— Полно тебе каяться. Ты детей своих пожалела, и Ванечка твой давно все понял и давно простил.
Аксинья успокаивала Ганну, тихонько похлопывая по спине, будто баюкала.
— Глупости все это! — ворвалась в разговор Лора Яковлевна.— Никакого бессмертия нет, все это поповские сказки, выдумали одурять народ, и вот поглядите, до сих пор верят, хотя научный атеизм давно доказал...
— Верят, и хорошо, счастливые они, кто верит,— прервала Лору Мария Николаевна.
— И вы, вы тоже верите? — Лора повернулась к ней.— Не может быть, чтобы верили. Верите в райские кущи, в ангелов, в песнопенья, в полное безделье? Подумайте: миллионы, миллиарды душ в бесконечной бездеятельности, какой ужас!
— Хотелось бы верить, жалею, что не верю, а порой кажется, что верю. Не знаю. Правда, без райских кущ и без ангелов. Но ведь человеку не все дано знать. Может, тут — тайна.
— Тайна, милая моя, тайна,— подхватила Аксинья,— ты это хорошо сказала, и человеку не велено знать до срока, а придет срок — откроется.
— Да нет там ничего,— одна чернота, бездонная, бесконечная чернота. И смерть — чернота! — воскликнула Лора.
— А ты не агитируй,— остановила ее Аксинья Кузьминична.— Мы женщины старые, кто верит, пусть верит, так нам утешнее. Вот они верят,— она кивнула в сторону Ганны, притихших Лизаветы Тимофеевны и Федосьи Никитичны.— И ты тоже веришь,— утвердила Аксинья, повернувшись к Марии Николаевне.— Верим, что еще увидимся, и вроде легче.
Тут вдруг разомкнула уста Черная женщина. Будто вышла из глубокого сна, из глубин своего горя, пробудилась, ожила.
— Бездонная чернота? Бесконечная бездонная чернота, говорите вы? Но блеснет в этой черноте звезда, блеснет, засветит кому-то. Я верю в звезду.
Что есть Ничто?
Что есть Вечность?
И не одно ли то же это, если имя ему Смерть? Тихим голосом, робко заговорила Лизавета Тимофеевна:
— А вот во сне... разве не приходят они к нам, мужья наши?.. Видимся же мы с ними во сне...
— Так это память наша,— из нее и появляются они. И всегда молодые, такие, какими мы их видели.
Лизавета Тимофеевна не соглашалась, считала, что душа спящего может странствовать свободно и может прилетать к другой душе.
Тут все заговорили о снах, стали вспоминать и рассказывать. Сны бывали и радостные, и горькие, и счастливые, и тревожные. Но одно общее было у этих снов — ОН и ОНА не прикасались друг к другу.
— Вошел, сел на лавку и молчит. А я будто постелю стелю. Зову, иди, мол, ложись. А он все молчит. Оглянулась, а уж и нет его...
— Идет он по лестнице в большом доме, то ли кино, то ли универмаг, народу полно, а я за ним пробиваюсь — догнать — и никак не достигну, все люди мешают. Вот еще вижу, еще он впереди, а потом и не видно...
Одни рассказывали, другие вспоминали свое молча.
“Он сидит спиной к открытому белому окну, за окном море, солнце. Ворот гимнастерки расстегнут, на груди ордена и медали. Я знаю, что это муж, хотя он совсем не похож на того, которого я провожала на войну. Но я узнаю его по ощущению счастья: легкое щекочущее тепло заполняет мою грудь. Значит, он жив, значит, смерть — ошибка. На самом деле — жив. Но мы ничего не успеваем сказать друг другу. В комнату входит женщина, я сразу понимаю: это его новая жена. Поворачиваюсь молча и ухожу. Иду пустынным осенним лесом — голые ветви, бурая земля. Иду и плачу. Мне горько, больно. Но я знаю: он жив, это главное”.
— И никогда, ни разу он не поцеловал меня,— вздохнула Ганна.
“Да, всегда в отдалении, всегда обособленно. Может, в этой бесплотности снов есть какой-то мудрый запрет, высшее целомудрие. Ведь между нами стоит смерть, преодолеть которую невозможно”,— думала Мария Николаевна.
— А я никогда, ни разу не видела Леву во сне. Ищу его, спрашиваю о нем и всегда слышу: “уехал”, “еще не пришел”, “только что был здесь”.
Да, как много значит для нас сон. И сон без снов, — отдых и покой, и сны во сне с их чудесами.
Мне снилось: с террасы открывается широкая прямая аллея, а может, это вырубленная в лесу просека, деревья тут были разные.
На березах уже висели коричневые сережки, у кленов набухли почки. Зеленая травка пробилась сквозь прошлогодние листья. Ну, конечно, это была вырубка — просека, прямая и широкая, уходила от дома в бесконечность.
Выпал весенний легкий снежок, задержался на еловых лапах, лег на траву. Необременительный снег уже истаивал, повисал на ветках серебристыми каплями.
Будто бы я проснулась на высокой террасе ранним утром, холодно, позади меня дом — деревянный, большой, пустой, неведомый. Смотрю на лес, на уходящую вдаль просеку,— мне хорошо. Тишина, покой, ясность. Зримая тишь в стройных спокойных деревьях — темных елях, розовато-серебристых березах,— в белых узорах снега по зеленой траве. Пустой дом замер в своем одиночестве. Иду по полутемному дому в длинной ночной рубашке, в руках зажженная свеча. Звонкая тишина постукиванье и скрип старых сухих половиц.