Гроза двенадцатого года (сборник) - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День и ночь она провела в каком-то полубреду. То бродила она по лесу, когда Греков, торопившийся возвратом в Витебск, оставил ее, надеясь увидеть в штаб-квартире, садилась на то место, где они сидели вдвоем, искала следы его ног на песке, и нашла даже следы его колен… безумие! — возвращалась в свою квартиру, молча, ничего не понимая, слушала болтовню суетившихся около нее евреят, то брала свой дневник, впоследствии, в 1836 году, напечатанный Пушкиным в «Современнике», куда она вносила наиболее выдающиеся и памятные впечатления своей жизни, а теперь, держа перо в руке, никак не решалась и не умела внести в него то, чем переполнена была ее душа, — не находила слов, звуков, потому что то, что она чувствовала теперь, кричало в ее душе, пело и ныло и радостным чем-то и чем-то похоронным, прощальным… То выходила она, ночью, к Алкиду, и, припав к нему на шею, плакала, то прощалась с ним, то здоровалась, охватываемая какою-то блаженною радостью… Безумие, блаженное безумие!..
Но зато как часто она вынимала из ножен свою саблю и смотрелась, как в зеркало — да и где было ей взять зеркало — в ее блестящий клинок… «Дурнушка… дурнушка… рябая… и глаза!.. А у него какие милые глаза… милый-милый!..»
— Пожалуйте к генералу! — раздается вдруг голос. Это уже утро. На пороге стоит вестовой… Дрогнуло сердце, да так и замерло… «Так это правда… Боже!»
— Сейчас буду, — никак не совладает она с своим голосом.
— Счастливо оставаться.
— Прощай…
«Нет, это не мой голос, — думается: — куда мой девался? В лесу там, где следы колен?..» Вестовой уходит, бряцая шпорами. Она одевается. Руки холодные, дрожат. Сердце сжато. Торопливо вычищен мундир, застегнут… Трудно на груди застегивается… А он… его рука тут — Боже мой!.. Надеваются белые шерстяные эполеты, подвязывается сабля, и эта бряцает, словно живая… Через плечо — белая перевязь с подсумком и патронами… Талия перетянута… Вышла, надев каску с султаном.
На дворе обступают евреята, ахают.
— Ах, какой панич! ах, как хорошо!
На улице, кажется, все глядят на нее. У всех на лицах что-то особенное, а это «особенное» у нее в душе, в ее нервах, а не у них на лицах…
— Аз — буки — веди — глаголь — добро — есть!.. Это голос Пилипенка, муштрующего свою Жучку.
— В кольцо! в кольцо! эх, в самое сердце угодит… Это голоса солдат, играющих в свайку. Все это как-то странно звучит, особенно…
«А вдруг государь скажет: „Я назначаю тебя своим адъютантом…“ А там — после… Наполеон в плену… я отбираю у него шпагу… везу его… А он… Греков… как же без него?..»
Жоры — дачка танка, Речи — тa глыба-ка — Жордачка тапка. Речка глыбака…
Это кто-то на балалайке выщипывает, весело кому-то, беззаботно… А ей не весело — все как-то спуталось в душе, перебилось, вразброд идет…
«Неужели Каховский ничего не увидит у меня на губах?.. Я сама чувствую, что есть что-то, следы чего-то отпечатались… Он узнает — стыдно, стыдно… И по глазам узнает… И государь узнает — этого скрыть нельзя… Разве спрячешь солнце?..»
Как-то машинально, автоматически вступила она в квартиру Каховского. Это был уже не молодой генерал, с сильною проседью в белокурых волосах, особенно на висках, и с голубыми, все еще ясными и говорливыми глазами. Он сидел у стола, на котором стояла большая хрустальная чернильница с этажерочкой, уложенной гусиными перьями. На столе разбросаны были бумаги — ордеры, приказы, рапорты эскадронных начальников, письма. Тут же сидел какой-то пожилой господин, которого Дурова видела в первый раз.
Едва девушка явилась пред лицом начальства, как трезвость мысли сразу воротилась к ней. Она помнила одно, что она солдат, что ее вытребовали по делам службы.
Вытянувшись в струнку, она ждала приказаний. Но в то же время она сразу увидела, что и здесь на нее смотрят как-то особенно, а неизвестный господин — так тот положительно воззрился на нее, хотя старался не дать этого заметить.
— Здравствуйте, господин Дуров! — ласково, хотя начальнически сказал Каховский,
— Здравия желаем, ваше превосходительство! — отвечала девушка тоже служебным тоном, звякнув шпорами и выпятив и без того выпяченную природою грудь.
— Скажите, пожалуйста, — продолжал генерал, — согласны ли были ваши родители, чтобы вы служили и военной службе, и не против ли их воли вы поступили?
— Против их воли, генерал.
— Вы дворянин? — снова спросил Каховский.
— Да, генерал, наш род дворянский.
— Что же побудило вас идти против воли родителей?
— Моя непреодолимая наклонность к оружию. Я с детства мечтал о военном деле… Но так как родители не хотели меня отпустить, то я тайно ушел от них с казачьим полком.
— Странно, очень странно все это, — говорил генерал как бы сам с собою. — А теперь родители ваши знают, где вы и что с вами?
— Не знаю, генерал. В мае, перед походом нашим за границу, я написал отцу, извещал его, где я и что со мной, просил его прощения… Но, вероятно, письмо но дошло до него.
— Хорошо, молодой человек. Я вас призвал затем, чтоб объявить вам приказ главнокомандующего: вы сейчас же должны ехать в Витебск и явиться к графу Буксгевдену{44}. Полковник Нейдгардт (он указал на незнакомого господина), адъютант графа, сам проводит вас в Витебск.
Девушка не могла не удивиться, когда увидела, что Нейдгардт встал и поклонился ей — это полковник-то, адъютант главнокомандующего, кланяется юнкеру!
— Но вы должны оставить ваше оружие здесь, — добавил Каховский.
Девушка сделала движение испуга.
— Не бойтесь, господин Дуров…
— Ваше превосходительство! — жалобно заговорила странная девушка.
— Повторяю вам — не пугайтесь: я не арестую вас, я только соблюдаю форму, — с улыбкой сказал Каховский.
— Генерал… я не заслужил, чтоб… Она не могла говорить от волнения.
— Успокойтесь, успокойтесь, молодой человек… Вы большего заслужили, чем это… Я лично был свидетелем вашей храбрости и могу сказать — не в обиду вам — безумной. Я тогда же, помните, намылил вам голову. Потом, обратись к Нейдгардту, прибавил: — Вообразите, полковник, этот юноша (на «этом юноше» генерал сделал очень подозрительное ударение) — этот юноша, в битве при Гудштадте, во время жарчайшей схватки бросается на кучу французов и отбивает у них пленного почти, раненого русского офицера. Эта безумная дерзость юноши до того поразила французов, что они растерялись и ускакали. А этот молодец отдает свою лошадь раненому. А потом еще лучше: перехватывает где-то, под самым огнем неприятеля, раненого улана и возится с ним как нянька… Так, сударь, могуг поступать только дети, — закончил он, обращаясь уже к Дуровой. — А теперь — счастливого пути.
— Но мое оружие, генерал…
— Об оружии — после, а теперь исполняйте приказание начальства.
Нейдгардт встал и простился с генералом.
— Так вы со мной? — обратился он к недоумевающей девушке.
— Как прикажете… я сейчас…
Она никак не могла отстегнуть саблю — руки ходенем ходили.
— Я помогу вам, — сказал Нейдгардт, нагибаясь, чтоб отстегнуть крючок.
«Полковник помогает юнкеру… солдату… Да, Греков прав — там что-то знают… догадываются», — мелькнуло в голове странного юнкера.
Они вышли. С обеих сторон чувствовалась неловкость.
— Вы, вероятно, желаете приготовиться к дороге? — сказал Нейдгардт нерешительно. — Мы сейчас едем.
— Да, полковник, я должен зайти к себе — распорядиться насчет коня…
— О коне не беспокойтесь — его будут беречь впредь до распоряжения. — А вы о себе подумайте.
— Разве меня навсегда увозят отсюда? — с испугом спросила девушка.
— Не знаю… Мне не дано на этот счет приказаний… Но лучше приготовьтесь… к дороге, конечно.
— К дальней, полковник?
— Может быть… на зсякий случай… Через четверть часа мой экипаж будет у ворот вашей квартиры… До свиданья.
Он ушел. Она стояла в нерешительности, точно забыла, где ее квартира. Словно весь свет перевернулся. Это все тот же Полоцк — да не тот: не то освещенье, не то дома, не те выраженья на лицах у людей… Что это — чувство разлуки?.. Точно разом все это становится чужим — и так скоро, мгновенно! Ухо словно так, как смотришь на мертвого: вчера он смотрел, разговаривал, понимал, а сегодня — он точно чужой всем, и все ему чужие… Он точно ушел куда-то, ушел навеки, хоть оп лежит тут… Так и Полоцк разом ушел — и та роща ушла, что вчера была так зелена и тиха, что вынудила его говорить… И то местечко ушло, где сидели они… Ушли и следы его колен на песке… и он ушел…
— Ах, панич, где ваша сабля? — пищит Срулик. Тут только она опомнилась — увидела, что она уже на квартире у себя. Быстро дрожащими руками уложив свой немудреный походный багаж… девушка вынесла его на крыльцо и бросилась в сарай к своему Алкиду. Конь, не видавший ее с утра, радостно заржал и как собака стал тереться головой о ее плечо. А она, обхватив его шею, крепко сжала.