Красивые, двадцатилетние - Марек Хласко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одевайся, — сказала мать.
— Сегодня ведь воскресенье, — сказал мальчик.
— Да, — сказала мать. — Потом снова ляжешь, а пока вставай.
Мальчик оделся и вышел во двор. Побежал было к машине, но мать схватила его за руку. Она стояла на крыльце старого деревянного дома и шумно дышала, а мальчик чувствовал тепло ее ладони.
— Что сейчас будет, мама? — спросил он. — Что-нибудь случилось? — Мать не ответила, и тогда он повторил еще раз: — Что-нибудь случилось?
Посмотрел на капот машины, блестящий от росы, на лежавшего с высунутым языком пса и на дула винтовок; потом негромко свистнул, и пес насторожил острые уши. Полицейский, который стоял в стороне, вышел вперед и сказал:
— Идите за нами.
— Куда вы нас ведете? — спросила мать мальчика.
— Да тут рукой подать, — сказал полицейский. — Посмотрите и вернетесь домой.
— Я пойду одна, — сказала мать. — Не нужно ребенку смотреть на такое. Вы должны меня понять.
Полицейский заколебался. Потом нехотя пробурчал:
— Приказ такой. Сказано: всем смотреть. Чтоб неповадно было.
Они пошли за полицейским и немцами. Мать продолжала держать мальчика за руку, и ему было стыдно; раз-другой он попытался высвободиться, но мать держала крепко. Мальчик жалел, что нету отца; отец бы никогда так не поступил. Самое большее, положил бы ему руку на плечо, и выглядели бы они как два приятеля, возвращающиеся с работы домой.
Потом они остановились и смотрели, как Эвин отец и хозяин, у которого он жил, роют яму, работая лопатами быстро и молча. Мальчик увидел Эву, которую ее мать тоже держала за руку, и рванулся к ней; но мать оказалась сильнее. Ну и он стоял и смотрел. Видел, как один из немцев подошел к плачущей Эве и погладил ее по голове.
— Не плачь, малышка, — сказал немец. — Знаешь, кто мы?
— Кто? — спросила Эва.
— Мы искатели звезд, — сказал немец. — Ищем желтые звезды. — И приказал полицейскому: — Принесите ей куклу.
— Куклу? — удивился полицейский.
— Да, — сказал немец — Какую-нибудь игрушку.
Полицейский вошел в дом и через минуту вышел, держа плюшевого медвежонка.
— Сколько ей лет? — спросил немец у Эвиной матери.
— Восемь.
Немец дал Эве игрушку; теперь она стояла с медвежонком в руке.
— Ну, — сказал немец. — Не бойся. Знаешь сказку про волка и семерых козлят? Нет? Однажды мама-Коза сказала своим детям: «Никому не открывайте, пока я не вернусь», — и ушла. Тогда к дому подошел волк и постучал лапой в дверь. «Кто там?» — спросили козлята. А он им: «Это я, ваша бабушка». «А почему, бабушка, у тебя такой грубый голос?» — спросили козлята…
Полицейский подошел к нему и сказал:
— Готово. Раздеваться им?
— Нет, — сказал немец.
Полицейский протянул к Эве руку.
— Дай-ка сюда мишку, девочка, — сказал он.
— Почему вы у нее отбираете? — спросил немец.
— Я ребенку хотел, — сказал полицейский.
— А вы не видите, что это тоже ребенок? — сказал немец. — Странный вы человек. Как не стыдно.
Потом они возвращались домой, и мальчик, плача, радовался, что все же с ним мать, а не отец. При отце он бы стеснялся плакать, а не плакать не мог, как ни старался. На следующей неделе партизаны убили Надеру и его старшего сына; какой-то молодой человек среди бела дня на вокзальном перроне застрелил немца, а какая-то еврейская семья покончила с собой — легла ночью на рельсы; мальчик все это знал, обо всем слышал и постепенно забывал. Время от времени он, правда, плакал, особенно когда вспоминал, что теперь у него никогда не будет жены и детей — ведь он уже однажды поклялся в верности; и что любовь — она ведь на всю жизнь.
1962
В день смерти Его
Мы жили в бараке — всего-то пятьсот-шестьсот метров от моря, но добраться до нас было не просто-, приходилось сначала идти по песку, в некоторых местах проваливаясь по колено, а потом через поле, заросшее сорняками; сорняки были высокие, колючие, высохшие однажды и навсегда, даже не верилось, что они зацветают и отцветают, как любые другие растения в этой стране — дикие, яркие, иногда неожиданно расцветавшие средь ночи и средь ночи замиравшие; никто не знал, ни как они называются, ни кому принадлежит это поле; да еще Лена, жена Гриши, упорно твердила, что там водятся змеи, хотя я ни единой змеи ни разу не видел, и вообще, трудно было поверить, что хоть какой-то каналье захочется жить там — среди песка и мертвых стеблей. Так или иначе мы постоянно говорили о змеях и о том, что, быть может, они все-таки водятся там; вот и сейчас, когда раскаленный автобус резко тормознул на остановке и сонные пассажиры полетели вперед, мы: Гриша, я и один старикан, живший неподалеку от нас, — вышли из автобуса, а потом шли через поле и говорили о змеях. Было около пяти часов пополудни, но жара не спадала, ни ветерка не доносилось с моря. Огромная, неподвижная масса воды не давала прохлады и не освежала нас, бредущих вверх по песку, словно по краю света.
— В такую жару ничего не стоит простудиться, — сказал семенивший рядом старик. — В жару как раз проще всего. Ступишь в тень, тебя и прохватит. И конец. Не забывайте об этом, господа. И всегда носите майки.
— Вот вам майка не нужна, — мрачно сказал Гриша. — Вам, небось, что так, что эдак — все равно.
Но это неправда: старик пуще нашего цеплялся за жизнь. Он лелеял идиотскую мысль; племянник, то ли его самого, то ли его жены, несколько лет назад эмигрировал в Америку и стал известным режиссером. Это точно: он сделал кучу хороших фильмов, и его денег хватило бы в несколько слоев оклеить наши бараки, до которых все еще оставалось около трехсот метров. И старик ждал; он облепил стены своей комнаты фотографиями племянника: Билли у автомобиля, Билли во время съемок, Билли с женой, сыном и двумя черными как смоль пуделями, Билли в Венеции и Билли в Калифорнии. Старик писал ему длинные письма, в которых жаловался на нас, на соседей, на полицию и на глупость властей и тактично давал понять, что не отверг бы его помощи. Но Билли отвечал редко, денег не слал, и старик продолжал вырезать из газет снимки приземистого лысоватого мужика с холодной улыбкой и лепить их на стены.
— Ну как? — сказал Гриша и ткнул меня в бок. — Ответ пришел?
— Ах, — сказал старик; он задыхался, стараясь не отставать от нас, а Гриша нарочно шел так быстро, что и я запыхался. — Эта почта. И при том, что самолеты так быстро летают. В каком-то французском городе письмо с одной улицы на другую шло четырнадцать лет, я сам читал в газете. Никто ни о чем не хочет думать. В прежнее время такого быть не могло.
— Это верно, — сказал Гриша. — Но знаете что? Неотосланные письма всегда чертовски долго идут.
— Вы думаете… — начал старик.
— Ничего я не думаю, — прервал его Гриша. — Пишите на здоровье. И от нас передавайте пламенный привет.
Вдруг с кучи мусора сорвалась какая-то собака и, клацая зубами, кинулась ко мне; я пнул ее в костлявый бок, у нее в груди что-то хрястнуло, но она не отставала. Рычала на бегу и лязгала зубами, пытаясь ухватить меня за коленку, и ее слюна повисала на стеблях, словно паутина бабьего лета; наконец Гриша хватил ее камнем по голове.
— Чья эта паскуда? — сказал он. — Еще ребенка покусает!
— Не бойся, — сказал я. — Это она из-за меня. Все собаки меня ненавидят. Я в жизни ни одной не обидел, а они все равно ко мне цепляются. Бывает же! Один бульдог как-то за мной целых два километра гнался.
— Так тебя ненавидят? — сказал Гриша.
— Это что, — сказал я; стыдно признаться, но так все и было на самом деле. — Я полдня могу рассказывать, сколько натерпелся из-за этих тварей.
Тут еще одна собака кинулась с дороги к нам; оставив кость, которую грызла, она, выкатив глаза, бросилась прямо ко мне, шерсть у нее на загривке встала дыбом. Выла она так, словно вот-вот должен наступить конец света и ей одной выпала честь оповестить мир об этом печальном событии; я изловчился и так ее двинул, что она пулей вылетела на середину поля, у меня даже нога заболела. И обе собаки завыли.
— Ну и ну, — сказал Гриша. — А еще говорят, что собаки чуют хорошего человека.
Он взглянул на меня, я прочел любопытство в его раскосых глазах.
— И так всегда? — спросил он.
— Всегда, — ответил я. — Еще ни одна не осталась ко мне равнодушной.
Потом мы пошли ужинать: Гриша, его жена Лена, я и их двухлетняя дочурка, тоже Лена. Мы звали ее маленькой Леночкой. В тот день Лена открыла последнюю банку тушенки; мы молча глядели на сковороду, а мясо с шипеньем уменьшалось в размерах и выглядело все более убого. Банка стоила два фунта шестьдесят пиастров, а мяса на сковороде почти не осталось, так, два жалких кусочка. Кошке бы не хватило. Мы молча переглянулись, мяса уже почти не было видно, и тогда Лена с отчаянием в голосе сказала: