1937 - Вадим Роговин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обращает внимание тот факт, что «Круча» явилась единственным произведением «доперестроечного» периода, в котором личность Бухарина была представлена достаточно объективно и даже с известной долей симпатии.
После реабилитации Бухарина в 1988 году Астров выступил с несколькими статьями, в которых оправдывал своё провокаторское поведение в 30-е годы «верностью партии». Своё освобождение в 1937 году он объяснял тем, что Сталин знал: уже перед XIV съездом ВКП(б) (декабрь 1925 года) он разошёлся с Бухариным из-за желания последнего «ужиться в партии с Троцким». С этого времени, по словам Астрова, он уже не считал себя учеником Бухарина, а к «бухаринской школе» его безосновательно причислили «оппозиционеры-зиновьевцы» [442].
В ожидании ареста Бухарин сжёг хранившуюся у него запись Сталина, которую он случайно обнаружил в 1928 году после заседания Политбюро. Запись эта гласила: «Надо уничтожить бухаринских учеников». По словам Лариной, в 1937 году Бухарин был склонен считать, что в этой записи речь шла не о политическом, а о физическом уничтожении [443].
На одной из очных ставок Сталин поднял вопрос о «преступлении» Бухарина, относившемся к далекому прошлому. Он обвинил Бухарина в намерении вступить в 1918 году в блок с левыми эсерами и арестовать Ленина. На это Бухарин ответил, что предложение арестовать на время Ленина и образовать правительство из левых эсеров и «левых коммунистов» — противников Брестского мира было действительно сделано ему левоэсеровскими лидерами; он ответил на него решительным отказом и тогда же рассказал об этом эпизоде Ленину, который взял с него честное слово никому об этом не говорить. Далее Бухарин напомнил, что данный эпизод стал известен только потому, что в 1923 году, во время партийной дискуссии он нарушил это честное слово: «Когда я дрался вместе с Вами против Троцкого, я это привёл в качестве примера — вот до чего доводит фракционная борьба. Это произвело тогда взрыв бомбы» [444].
Новым тяжким испытанием для Бухарина и Рыкова стал процесс «антисоветского троцкистского центра», на котором подсудимые утверждали, что Бухарин, Рыков и Томский вступили в контакт с троцкистскими «центрами», сохраняя при этом свою организацию. По словам подсудимых, все три нелегальных «центра» имели общую политическую платформу, изложенную в «Рютинской программе».
В последнем слове Радек говорил о числящейся за ним «ещё одной вине»: «Я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадёжное, как и моё, потому что вина у нас если не юридически, то по существу, была та же самая. Но мы с ним — близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убеждён, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Я так же, как и в отношении остальных наших кадров, хотел, чтобы он мог сложить оружие. Это объясняет, почему только к концу, когда я увидел, что суд на носу, понял, что не смогу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации» [445].
Процесс «троцкистского центра» Бухарин воспринял главным образом под углом зрения его последствий для собственной судьбы. Относительно мягкий приговор, вынесенный Сокольникову и Радеку, он объяснял тем, что «они заработали себе жизнь клеветой против него». Тем не менее и после этого процесса Бухарин сомневался в том, что «перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище» [446].
После процесса газеты стали публиковать многочисленные резолюции «митингов трудящихся» с требованием суда и суровой расправы над Бухариным и Рыковым. Вскоре они получили извещение о предстоящем пленуме ЦК, в повестку дня которого было включено рассмотрение их «дела». В эти дни, как вспоминает Н. А. Рыкова, её отца часто посещали мысли о самоубийстве. Стоя у окна своей квартиры в правительственном доме на улице Грановского, он сказал ей: «Упадёшь, и ничего от тебя не остаётся» [447].
В отличие от Рыкова, который в конце 1936 года был выселен из Кремля, Бухарин с семьей продолжал оставаться в своей кремлёвской квартире. За несколько дней до пленума в эту квартиру явились трое чекистов с предписанием о выселении Бухарина. Сразу же после их прихода раздался телефонный звонок: впервые за несколько месяцев Сталин позвонил Бухарину, чтобы справиться о его самочувствии. Расстроенный Бухарин сообщил, что его собираются выселять. В ответ Сталин посоветовал ему послать пришедших «к чёртовой матери». Поняв по репликам Бухарина, с кем он разговаривает, чекисты немедленно исчезли. Бухарин неожиданно получил ещё одну искорку надежды.
За несколько дней перед пленумом Бухарин узнал от жены о её случайной встрече с Орджоникидзе, сочувственно сказавшим ей: «Крепиться надо!» Восприняв эти слова как выражение косвенной поддержки, Бухарин написал письмо Орджоникидзе. В нём он утверждал, что в НКВД действует такая мощная сила, понять которую он не сможет до тех пор, пока сам не окажется в тюремном застенке. «Начинаю опасаться,— прибавлял Бухарин,— что и я в случае ареста могу оказаться в положении Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и других. Прощай, дорогой Серго. Верь, что я честен всеми своими помыслами. Честен, что бы со мной в дальнейшем не случилось» [448].
Письмо не дошло до адресата, так как Ларина несколько дней медлила с его отправкой. Затем пришла весть о смерти Орджоникидзе.
XXII
Гибель Орджоникидзе
К началу 1937 года положение Орджоникидзе в партийно-государственной иерархии казалось весьма прочным. 24 октября 1936 года был отпразднован его 50-летний юбилей, сопровождавшийся многочисленными приветствиями и рапортами, переименованием в его честь городов, заводов, колхозов и т. д. В ряду «ближайших соратников» имя Орджоникидзе неизменно значилось одним из первых. Ещё более важным признаком доверия Сталина было упоминание на двух московских процессах имени Орджоникидзе в числе 7—10 вождей, на которых «троцкисты» готовили террористические покушения.
При всём этом Орджоникидзе заметно выделялся среди других кремлёвских вождей, превратившихся в безличных бюрократов и беспрекословных исполнителей сталинской воли, такими качествами, как искренность, демократизм, верность товарищам, непримиримость к фальши и лицемерию. Эти неизжитые большевистские качества во многом объяснялись более весомым, чем у других «соратников», революционным прошлым Орджоникидзе. Ни об одном другом члене сталинского Политбюро Ленин не мог сказать того, что он сказал в одной из своих последних работ об Орджоникидзе: «…лично принадлежу к числу его друзей и работал с ним за границей в эмиграции» [449].
Тучи над головой Орджоникидзе начали сгущаться после ареста Пятакова. До этого времени Орджоникидзе удавалось защищать работников своего наркомата в центре и на местах от несправедливых обвинений и репрессий. В период обмена партдокументов (весна — лето 1936 года) из 823 человек, входивших в номенклатуру Наркомтяжпрома, было снято с работы всего 11 человек, из которых 9 были исключены из партии и арестованы. За последние же четыре месяца 1936 года были сняты со своих постов 44 ответственных работника наркомата. 37 из них были исключены из партии и 34 — арестованы. В справке отдела руководящих партийных кадров ЦК, где приводились эти данные, значилось также 66 фамилий номенклатурных работников наркомата, «в прошлом участвовавших в оппозиции и имевших колебания», т. е. кандидатов для будущих чисток. В документе, подготовленном управлением делами наркомата, указывалось, что 160 работников центрального аппарата НКТП были в прошлом исключены из партии, 94 имели судимость за «контрреволюционную деятельность» [450].
В дни празднования своего юбилея Орджоникидзе, находившийся на отдыхе в Кисловодске, получил сообщение об аресте в Грузии своего старшего брата Папулии. Это был первый случай ареста близкого родственника члена Политбюро (в дальнейшем такие аресты не обойдут семьи почти всех сталинских «соратников»). Орджоникидзе потребовал от Берии ознакомить его с делом Папулии и предоставить ему возможность встретиться с братом. Однако Берия обещал это сделать только после окончания следствия, которое преднамеренно затягивалось.
О настроениях Орджоникидзе в месяцы, предшествовавшие его гибели, существует ряд важных свидетельств. В 1966 году Микоян писал: «Серго… остро реагировал против начавшихся в 1936 году репрессий в отношении партийных и хозяйственных кадров» [451]. Об этом же более конкретно рассказывал один из немногих уцелевших сотрудников Орджоникидзе С. З. Гинзбург: в середине 30-х годов работники Наркомата тяжёлой промышленности стали замечать, что Орджоникидзе, обычно жизнерадостный и уравновешенный, всё чаще возвращался с заседаний «наверху» грустным и задумчивым. «Бывало, у него вырывалось: нет, с этим я не соглашусь ни при каких условиях! — вспоминал Гинзбург.— Я не знал точно, о чём идёт речь и, конечно, не задавал никаких нескромных вопросов. Но иногда Серго спрашивал меня о том или ином работнике и я мог догадываться, что, очевидно, „там“ шла речь о судьбе этих людей» [452].