Юнкера - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Можно ли видеть господина капитана?
- Никак нет, ваше благородие. - равнодушно отвечает тот, - только что выехали за город.
Александров пожимает плечами.
Глава XXXI.
Напутствие
Форма одежды визитная, она же - бальная: темно-зеленоватый, длинный, ниже колен, сюртук, брюки навыпуск, с туго натянутыми штрипками, на плечах - золотые круглые эполеты... какая красота. Но при такой форме необходимо, по уставу, надевать сверху летнее серое пальто, а жара стоит неописуемая, все тело и лицо - в поту. Суконная, еще не размякшая, не разносившаяся материя давит на жестких углах, трет ворсом шею и жмет при каждом движении. Но зато какой внушительный, победоносный воинский вид!
Первым долгом необходимо пойти на Тверскую улицу и прогуляться мимо генерал-губернаторского дворца, где по обеим сторонам подъезда стоят, как львы, на ефрейторском карауле два великана гренадера. Они еще издали встречают Александрова готовно растаращенными глазами и, за четыре шага, одновременно, прием в прием, такт в, такт, звук в звук, великолепно отдают ему винтовками честь по-ефрейторски. Он же, держа руку под козырек и проходя с важной неторопливостью, смотрит каждому по очереди в лицо взором гордым и милостивым. И кажется ему в этот миг, что бронзовый генерал Скобелев, сидящий на вздыбленном коне посредине Тверской площади, тихо произносит:
- Эх. Такого бы мне славного обер-офицера в мою железную дивизию, да на войну.
Но это наслаждение слишком коротко, надо его повторить. Александров идет в кондитерскую Филиппова, съедает пирожок с вареньем и возвращается только что пройденным путем, мимо тех же чудесных гренадеров. И на этот раз он ясно видит, что они, отдавая честь, не могут удержать на своих лицах добрых улыбок: приязни и поощрения.
А теперь - к матери. Ему стыдно и радостно видеть, как она то смеется, то плачет и совсем не трогает персикового варенья на имбире. "Ведь подумать - Алешенька, друг мой, в животе ты у меня был, и вдруг какой настоящий офицер, с усами и саблей". И тут же сквозь слезы она вспоминает старые-престарые песни об офицерах, созданные куда раньше Севастопольской кампании.
Офицерик просто душка,
Только ростом не велик.
Ах, усы его, и шпоры,
Вы с ума меня свели.
- А то еще, Алеша, один куплет. Мы его под гросфатер пели, - был такой старинный модный танец:
Вот за офицером
Бежит мамзель,
Ее вся цель,
Чтоб он в нее влюбился,
Чтоб он на ней женился.
Но офицер
Ее не замечает
И только удирает
Во весь карьер.
И опять она обнимает Алешину голову и мочит ее старческими слезами.
- Поедем завтра в Троице-Сергиевскую лавру, Алеша. Закажем молебен угоднику.
Через три дня, в десять часов пополудни, Александров входит в училищную канцелярию, с трудом отыскав ее в лабиринтах белого здания. Седой казначей выдавал прогонные деньги молодым подпоручикам, длинным гусем ожидающим своей очереди. Расчет производился на старинный образец: хотя теперь все губернские и уездные большие города давно уже были объединены друг с другом железной дорогой, но прогоны платились, как за почтовую езду, по три лошади на персону с надбавкой на харчи, разница между почтой и вагоном давала довольно большую сумму. Вероятно, это был чей-то замаскированный подарок молодым подпоручикам. Выдав офицеру деньги и попросив его расписаться, казначей говорил каждому:
- Его превосходительство, господин начальник училища, просит зайти к нему на квартиру ровно в час. Он имеет нечто сказать господам офицерам, но повторяю со слов генерала, что это не приказание, а предложение. Счастливого пути-с. Благодарю покорно.
Александров пришёл в училища натощак, и теперь ему хватило времени, чтобы сбегать на Арбатскую площадь и там не торопясь закусить. Когда же он вернулся и подошел к помещению, занимаемому генералом Анчутиным, то печаль и стыд охватили его: из двухсот приглашенных молодых офицеров не было и половины.
- Что же другие? - спросил он в недоумении.
Но ему никто не ответил. Кто-то поглядел на часы и сказал:
- Еще пять минут осталось. Подождем, что ли.
Но в эту минуту дверь широко раскрылась, и денщик в мундире Ростовского полка, в белых лайковых перчатках сказал:
- Пожалуйте, ваши благородия. Его превосходительство изволят вас ожидать в гостиной комнате. Соблаговолите следовать за мною.
Офицеры стали вслед за ним подыматься во второй этаж, немного смущенные малым количеством, немного подавленные всегдашней, привычной робостью перед каменным изваянием.
Генерал принял их стоя, вытянутый во весь свой громадный рост. Гостиная его была пуста и проста, как келия схимника. Украшали ее только большие, развешанные по стенам портреты Тотлебена, Корнилова, Скобелева, Радецкого, Тер-Гукасова, Кауфмана и Черняева, все с личными надписями.
Анчутин холодно и спокойно оглядел бывших юнкеров и начал говорить (Александров сразу схватил, что сиплый его голос очень походит на голос коршевского артиста Рощина-Инсарова, которого он считал величайшим актером в мире).
- Господа офицеры, - сказал Анчутин, - очень скоро вы разъедетесь по своим полкам. Начнете новую, далеко не легкую жизнь. Обыкновенно в полку в мирное время бывает не менее семидесяти пяти господ офицеров - большое, очень большое общество. Но уже давно известно, что всюду, где большое количество людей долго занято одним и тем же делом, где интересы общие, где все разговоры уже переговорены, где конец занимательности и начало равнодушной скуки, как, например, на кораблях в кругосветном рейсе, в полках, в монастырях, в тюрьмах, в дальних экспедициях и так далее, и так далее, - там, увы, неизбежно заводится самый отвратительный грибок сплетня, борьба с которым необычайно трудна и даже невозможна. Так вот вам мой единственный рецепт против этой гнусной тли.
Когда придет к тебе товарищ и скажет: "А вот я вам какую сногсшибательную новость расскажу про товарища X.", - то ты спроси его: "А вы отважитесь рассказать эту новость в глаза этого самого господина?" И если он ответит: "Ах нет, этого вы ему, пожалуйста, не передавайте, это секрет", - тогда громко и ясно ответьте ему: "Потрудитесь эту новость оставить при себе. Я не хочу ее слушать".
Закончив это короткое напутствие, Анчутин сказал сиплым, но тяжелым, как железо, голосом:
- Вы свободны, господа офицеры. Доброго пути и хорошей службы. Прощайте.
Господа офицеры поневоле отвесили ему ермоловские придворные глубокие поклоны и вышли на цыпочках.
На воздухе ни один из них не сказал другому ни слова, но завет Анчутина остался навсегда в их умах с такой твердостью, как будто он вырезан алмазом по сердолику.
"Юнкера"
Вл. Ходасевич
Русская "честная", "передовая" критика, та, что упорно звала писателей "сеять разумное, доброе, вечное" и (надо ей отдать справедливость) сама весьма доблестно занималась тем же, - состояла из людей, разумеется, глубоко порядочных, отчасти даже подвижников. Ее недостатком было лишь то, что, вполне зная толк в добродетели (в особенности гражданской), она несравненно меньше понимала в искусстве. Пожалуй, даже и не хотела знать, ибо всякое художество почитала как бы лишь прикрасою того "разумного, доброго, вечного", которое должно любить без всяких прикрас. Всякое мастерство почитала она напрасной, а то и лишней искусственностью, наивно думая, будто бывает искусство без искусственности. В Пушкине она не отказалась ценить то, что в свой "жестокий век" он "прославил свободу", но, в сущности, не считала его человеком серьезным. Устами Писарева, человека кристальной честности, способного падать в обморок, когда он слышал неправду, - она не постеснялась от Пушкина и отречься. В писателе она умела ценить лишь "идеи". Пушкинские идеи слишком глубоко спрятаны в форме передовая критика не умела их находить.
Формалисты были людьми противоположной крайности, противоположного заблуждения. Эти хотели исследовать одну только форму, презирая и отметая какое бы то ни было содержание, считая его не более как скелетом или деревянным манекеном для набрасывания формальных приемов. Только эти приемы они и соглашались исследовать: не удивительно, что в главах Шкловского Достоевский оказался уголовно-авантюрным романистом - не более. Как исследователь литературы Шкловский стоит Писарева. Как нравственная личность Писарев нравится мне гораздо больше.
В действительности форма и содержание, "что" и "как", в художестве нераздельны. Нельзя оценивать форму, не поняв, ради чего она создана. Нельзя проникнуть в "идею" произведения, не рассмотрев, как оно сделано. В "как" всегда уже заключается известное "что": форма не только соответствует содержанию, не только с ним гармонирует - она в значительной степени его выражает. Формальное рассмотрение вещи всегда поучительно не только потому, что из такого рассмотрения может быть почерпнут рецепт для создания других вещей (я даже думаю, что на практике такие рецепты слишком часто оказываются неприложимы), но и потому, что здесь, отсюда, с этой стороны порой открывается самая сердцевина произведения, самая подлинная его "философия". В искусстве ничто не случайно. Иногда одна маленькая подробность, чисто формальная и с первого взгляда как будто даже незначительная, несущественная, оказывается ключом ко всему замыслу, тем концом нитки, потянув за который мы разматываем весь "философический" клубок. Это вовсе не значит, что в данном произведении заключен какой-то ребус, который читатель должен разгадывать, причем автор лукаво спрашивает: разгадаешь или не разгадаешь? Это значит лишь то, что форма довлеет содержанию, что мысль художника ищет выразить себя в форме и иначе, как в данной форме, не может быть им выражена. Художник выражает мир таким, каким он ему видится, а что значит такое видение - это, быть может, ему самому не более ясно, чем его читателю. Читатель может "открыть" в произведении больше, чем автор сознательно хотел выразить. Критик есть только внимательный читатель. Критик порою тянет за конец нитки - и вычитывает то, что, пожалуй, будет новостью для самого автора, хотя эта новость, несомненно, заключена в произведении.