Собрание сочинений в девяти томах. Том 1. Рассказы и сказки. - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды вечером к Петру Ивановичу пришел отец. На нем была солдатская сломанная фуражка, вытертое зеленое пальто и худые сапоги с чужой ноги. Потирая отмороженные уши морковными опухшими руками и доброжелательно разглядывая комнату, он неловко затоптался возле сына, приговаривая:
— Вот, видишь ли, как у тебя хорошо, Петруша. Печечка горит. Вот и устроился, слава богу. А я, знаешь ли, прямо из техникума — иду мимо, дай, думаю, зайду посмотрю, как сынок живет.
Он благожелательно посмотрел на барышню.
— Так-то, Петруша, — сказал он и вдруг сконфуженно заторопился. — Ну вот, посмотрел и пойду. Я ведь на минуточку. Пойду себе и завалюсь на боковую.
— Ды ты посиди, обогрейся, — сказал Петр Иванович, подавая ему стул. — Куда тебе? Раздевайся. У меня тут тепло. Кофе пьем. Давай свое пальтишко.
— Что ты, что ты! — испугался отец. — Я в пальто. Привычка, знаешь ли. Всюду холодище. В техникуме все в пальто сидят. А дома вода стынет. Печки ведь, знаешь, нет. В пальто и сплю. Печку бы раздобыть, да где уж... Печка теперь не по средствам, да и дрова, знаешь ли, кусаются. Уж я в пальто...
Он испуганно хватался за пуговицы, не расстегнулись ли, и, стыдясь своей грязной рубахи и того, что под пальто уже не было пиджака, щупал крючок на горле.
— А вот кофейком, пожалуй, побалуюсь. От кофейка не откажусь. Холодище на улице, знаешь ли, ужасный. Ветер с ног валит. Буквально идти невозможно. Озяб, знаешь ли, без перчаток.
Отец, как был, в фуражке сел на стул посредине комнаты и, поджав под сиденье ноги, уже не мог оторваться от докрасна раскалившейся трубы печки. Его слабая челюсть отвисла, седая редкая бороденка сквозила старческой желтизной, под красным пористым носом висела капелька, роса блестела на бровях. Щеки обмякли, и серебряная отросшая щеточка волос терла на затылке воротник.
Сын прошелся по комнате, нетерпеливо поглядывая на закипающий кофе, и подсел к отцу.
— Ну, старик, так как же ты живешь? — весело воскликнул он, чувствуя неловкость и стараясь ее побороть весельем.
Отец грустно и серьезно посмотрел на сына и утер под носом.
— То-то вот и есть, что старик, — сказал он, вздохнув, и вдруг ласково и беспомощно улыбнулся, — то-то и есть, сынок, что старик. По-стариковски и живу. Правильнее выразиться, существую. Скриплю, знаешь ли, скриплю... Поскриплю еще годик-два, а там пора и честь знать. Молодое растет, старое старится. Да и чего, в самом деле, небо коптить? Сына вот вырастил. Есть кому глаза закрыть.
— Ну, папа, что это ты, в самом деле, затеял за разговоры! — воскликнул Петр Иванович. — Давай лучше кофий пить. — И он подмигнул барышне.
— И то верно, сынок, — согласился отец и, приняв из рук барышни кружку, припал к ней лилово-розовыми мокрыми губами, обжигаясь и дуя.
Сын придвинул ему сахар.
— Ай-яй-яй! — в восторге сказал он, увидев сахар. — Сахарку-то у тебя сколько! Ишь ты какой — колотый! Его и не укусишь. Зубов, знаешь ли, нету, чтобы вприкуску пить. Больше вприглядку пью кипяточек. Внакладку, знаешь ли, и не по карману.
— Ды ты клади, не стесняйся.
Отец близоруко выбрал кусочек поменьше и бросил в кружку.
— Гляди, разорю твое хозяйство, — сказал он, повеселев над кружкой. — На таких беззубых гостей, как я, и не напасешься.
С этими словами он принялся жадно хлебать густую горячую жижу, по которой плавала рыжая пена жженого ячменя.
— Вот так, видишь ли, и прозябаю, — говорил он, прихлебывая и поглядывая на сына счастливыми глазами, — бегаю в техникум, на уроки, обедаю в общественной столовой. Настоишься, знаешь ли, в очереди, намерзнешься, аппетиты разыгрываются. Спасибо ученикам. Не в очередь пропускают. Милые такие все. Предупредительные. «Вы уж, пожалуйста, Иван Петрович, товарищ Синайский, проходите вперед. Мы не возражаем. Нас много, а вы один». Такие, право, отзывчивые. До слез доводят, веришь ли. Лишний талончик, бывает, сунут. «Ешьте, говорят, товарищ Синайский, на здоровье». Набьешься сухой кашкой, да и домой. Идти только далеко. Ноги не несут. Сядешь на полпути где-нибудь на тумбочку и отдыхаешь. Скриплю, сынок, скриплю... Без перчаток, знаешь ли, пальцы отморозил. Да и сил прежних нет. Взберешься на четвертый этаж, еле дышишь. Завалишься спать, так до утра и пролежишь. Холодно. Окна кое-как заклеил, да все-таки дует, видишь ли. Печку бы поставить. Особенно холодно по утрам. Спасибо соседям, кипяток дают. Милые люди такие, отзывчивые. Бывает, Петруша, что и сил нет встать с постели. Никуда не гожусь. На покой пора. Ведь седьмой десяток пошел, шутка ли! Так-то оно. Чувствую, что свалюсь в один прекрасный день — сил не хватит. Ну да ничего. Не станет сил работать, возьму под мышку одеяльце и пойду себе потихонечку к Дарьюшке. Она ведь не чужая, не прогонит своего дядю. Неоднократно звала к себе жить. У них на Чумке благодать. Тишина. Глушь. И к мамочке, знаешь ли, ближе.
Отец разболтался у огня и вдруг, пугливо взглянув на сына и барышню, что-то уж очень заторопился:
— Ну, сынок, до свиданья. Пойду себе полегонечку. Без перчаток, знаешь ли, пальцы зябнут. Башлыка нет. Башлык теперь не по карману. Ну, до свиданья, до свиданья, сынок. До свиданья, барышня.
И в темной передней, уже не стесняясь постороннего, отец прижался к сыну и зашептал снизу вверх:
— Женился бы ты, Петруша! А? На внучат посмотреть хочется... перед смертью... Хорошо у тебя, — прибавил он, подымая низенький воротник и засовывая руки в рукава, — тепло и низко. Подыматься не надо. А я шел, знаешь, из техникума и дай, думаю, зайду проведать. Без перчаток, знаешь ли, пальцы ух как зябнут. Перчатки бы мне соорудить как-нибудь. Дарьюшка связать обещала. Печку бы поставить! А? Ну, до свиданья, до свиданья, не простудись, милый. Христос с тобой.
И отец, согретый и оживший, выскочил в ледяной черный подъезд, так и не сказав сыну, зачем он пришел. А пришел он затем, чтобы попроситься жить вместе с сыном в теплой и низкой комнате, попросить перчатки и немного хлеба.
Петр Иванович с нетерпением возвратился в комнату и поспешно задул светильник.
XС трех сторон вокруг города бушевало ледяное одичавшее море. С четвертой надвигались уезды. Они расположились на подступах к рынкам и вокзалам, раскинулись тылом сытых диких деревень, полных домотканых коричневых сукон, муки и масла. Банды чубатых атаманов рыскали по перелескам и шляхам. Тютюнник свистал, гукая своих удальцов по горбам Подолии. Ангел развинчивал рельсы и крыл поезда из пулеметов. Заболотный залег в камышах за Балтой, не пропуская ни конного, ни пешего. Сам батько Махно на мохнатых своих лошадях переходил у Тирасполя замерзший Днестр, и его тачанки тарахтели контрабандой по мраморным приднестровским дорогам под самым носом у особых отделов и кордонов. В селах играли свадьбы и гуляли. Бараньи шапки летели в землю, и кованные железом сапоги дезертиров вытаптывали такие забористые переборы, что белые свитки дивчат сами собой распахивались черным барашком, руки сами собой упирались в бока, и разноцветные ленты и мониста стеклярусом карусели мчались в пьяных глазах гармониста. Губернские инструктора тряслись по уездным ярам из волости в волость на селянских подводах, добытых по наряду. Красные флажки сельсовета кренились от ветра над камышовыми крышами и журавлями колодцев. Красная звезда Марс студеным вихрем приближалась по ночам к земле, и каменные поля, не прикрытые снегом, лежали, черны и неподвижны, под небом, изглоданным холодом.
Так прошла зима, и в начале марта Петра Ивановича послали на две недели в уезд инструктировать Оргасев. Уже он ставил на козлы извозчика свой походный офицерский сундучок, как вдруг увидел отца. Отец торопливо бежал по улице в своем зеленом пальтишке, валясь вперед и волоча ноги. Увидев сына, отец остановился.
— Как же это ты так? — сказал он, подходя, и обидчиво и тревожно погладил его рукав. — Оказывается, едешь в уезд, а я ничего и не знаю. Посторонние люди сказали. Как же это? Сообщил бы, по крайней мере, отцу. Попрощаться ведь надо. Ведь отец я тебе. Хоть и стар, а помог бы уложиться, сундучок бы понес на вокзал. Как же так?
— На две недели всего, — сказал сын и вдруг ужаснулся перемене, которая произошла в отце. На его руках были большие красные шерстяные варежки. Шея и уши были закутаны гарусной шалью, из которой выглядывали дряблые, бабьи, белые, несмотря на холод, щечки, бессильно размякший рот и слезящиеся, какие-то вывернутые, словно вырезанные в опухшем лице, глаза, лишенные ресниц и оттянутые углами вниз. Весь он, закутанный и маленький, с подворачивающимися ногами и суетливыми руками, был похож на дряхлую вятскую старуху.
Сгорбившись, отец засеменил к извозчику и, кряхтя, стал устраивать сундучок.
— Как же это так, — бормотал он умоляюще, то и дело бросаясь от ремешков сундучка к сыну, чтобы погладить его по плечу, — как же это ты едешь? Ведь в уездах разбой. Не ездил бы ты, Петруша! А? Право, не ездил бы. Ведь убьют. Убьют ведь. Как бог свят. Да и чего тебе ездить: того и гляди, дожди начнутся, простудишься, чего доброго. Банды там орудуют. Не ездил бы, право, не ездил бы. Плюнул бы. Вот газеты пишут, что Заболотный разбойничает, — говорил он, подсаживая сына и забегая с другой стороны, чтобы сесть самому.