Не на жизнь, а на смерть - Иэн Рэнкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он побежал внутрь!
Куда бы ни побежал Чамберс, Ребус помчался бы за ним. Хоть на край света.
Он бежал, бежал и бежал.
Так, как он когда-то убегал от отца, карабкаясь по ступенькам на чердак, в надежде спрятаться там. Но это ему никогда не удавалось. Даже если ему удавалось спрятаться на чердаке и просидеть там весь день и полночи, голод или жажда заставляли его спуститься вниз. А там его уже ждали они.
Нога болит. Он порезался. У него горит лицо. Теплая струйка крови стекает по подбородку и шее. И он бежит.
Но не все было так уж плохо в его детстве. Он помнит, как мать аккуратно выстригала волосы в носу отца. «Длинные волосы в носу – это так неприлично». Он ведь ни в чем не виноват, верно? Родители хотели дочку; им не нужен был сын. Мать одевала его во все розовое; девчоночьи цвета, девчоночьи платьица. Потом рисовала его портрет – с длинными золотыми кудрями, перенося его образ на свои картины, на свои пейзажи. Маленькая девочка бежит вдоль берега реки. С бантиками в волосах. Бежит.
Мимо одного охранника, потом мимо другого, расталкивая их. Где-то звенит сигнализация. Может, просто воображение разыгралось. Все эти картины. Откуда они? Через дверь, направо, потом еще через одну дверь.
Они держали его дома. Ни в одной школе не могли научить тому, чему могли научить они. Домашнее образование. Домашнее воспитание. Бывали вечера, когда его отец, являясь домой пьяным, сшибал со стен материны полотна и танцевал на них: «Искусство! К черту искусство!» Он топтал ее картины, тихонько хихикая, а она сидела, спрятав лицо в ладонях, и плакала, а потом бросалась к себе в комнату и запирала дверь. В эти ночи пьяный отец вваливался к нему в комнату. Просто чтобы поцеловать на ночь. Сладковатый запах алкоголя изо рта. А за поцелуем следовало то, другое. Страшное. «Открой широко ротик, как велит тебе дантист». Боже, как это больно. Его палец… Язык… Широко, до боли открыть рот… Но еще хуже были эти ужасные звуки: глухое хрюканье, громкое сопение. А потом он делал вид, что это всего лишь игра, вот и все. И чтобы доказать это, отец наклонялся и несильно кусал его за живот, рыча, как медведь. И говорил со смешком: «Видишь? Это просто игра, правда?»
Нет, никакая это не игра. Не игра. Бежать. На чердак. В сад, за сарай, где полно осиных гнезд. Даже их укусы были менее болезненными, чем отцовские. Знала ли об этом его мать? Конечно, знала. Однажды, когда он попытался рассказать ей стыдливым шепотом, она отказалась его слушать: «Нет, твой отец тут ни при чем, ты все выдумываешь, Малькольм». Но ее картины стали более жестокими: поля теперь были пурпурно-черными, вода – кроваво-красной. Люди на берегу, написанные белой краской, стали похожими на скелеты, на бледные привидения.
Ему так долго удавалось прятать это в себе. Но потом, в один прекрасный день, она вернулась к нему. И он опять стал «ею», не в силах сопротивляться ей, ее потребности в… Нет, не в мести, это нельзя было назвать местью. Это было гораздо глубже, чем месть. Это была неутолимая жажда без имени и без названия. Огромная и бесформенная. Это было его предназначение. О да, предназначение.
Сначала сюда, потом туда. Люди в галерее торопятся к нему навстречу. По-прежнему звенит сигнализация. Что-то побрякивает у него в голове, словно детская погремушка. Шш-шш. Шш-шш. Эти картины, мимо которых он пробегает, они просто смешны. Длинные волосы в носу, Джонни. Ни одной так и не удалось сымитировать реальную жизнь, не говоря уж о том, что таится за ее фасадом. Ни одной не удалось отразить мысли ни единого человеческого существа на земле, мысли пещерного троглодита. Но потом он распахивает другую дверь, и все разом меняется. Зал темноты и мрачных теней, черепов и хмурых бескровных лиц. Да, все именно так. Веласкес, Эль Греко, испанские живописцы. Черепа и тени. О, Веласкес.
Почему его мать не научилась писать такие картины? Когда они умерли. (Вместе, в постели. Из-за утечки газа. В полиции сказали, что ребенку повезло, что он остался жив. Повезло, что окно в его комнате было чуть приоткрыто.) Когда они умерли, он забрал из дому только ее картины, все до единой.
«Просто игра».
«Длинные волосы в носу, Джонни». Она подстригала волосы в его носу, пока он спал. Как он молил ее, молил одними глазами, чтобы она воткнула ножницы ему в горло. Она была так осторожна. Чик. Так нежна и осторожна. Чик. Ребенку повезло.
Что они могли знать?
Ребус поднялся по лестнице, прошел через книжный магазин. За ним следовали офицеры полиции. Он дал им знак рассеяться. Все выходы перекрыты. Но он предупредил их, чтобы они соблюдали дистанцию.
Малькольма Чамберса должен был взять он, и никто другой.
Первая галерея была просторной, с красными стенами. Охранник показал ему на дверной проем направо, и Ребус устремился туда. У самой двери висела картина, на которой был изображен обезглавленный труп, весь в крови. Ребус мрачно улыбнулся: эта картина предельно точно отражала его мысли. На оранжевом ковре засохли бурые пятна крови. Но даже без этих следов он без труда определил бы, куда направился Чамберс. Туристы и служители галереи расступались перед ним, показывая дорогу. Его сопровождал неистовый рев сигнализации. Его ноги снова стали свинцовыми, а сердце стучало так громко, что ему казалось, будто все окружающие слышат стук.
Он повернул направо, попав из маленького углового зала в длинную галерею, с противоположной стороны которой находились массивные деревянные двери со стеклянными вставками. Возле этих дверей стоял еще один служитель, держа на весу изрезанную руку. На одной из дверей был заметен кровавый отпечаток. Ребус остановился и заглянул в зал.
В дальнем углу зала, скорчившись, сидел Оборотень. Прямо над его головой висела картина, изображавшая какого-то монаха в плаще с капюшоном. Лицо монаха было скрыто тенью, падавшей от капюшона. Наверное, он молился. В руках он держал череп. По черепу стекала кровь.
Ребус толкнул дверь и вошел в зал. Рядом с этой картиной висела другая, изображавшая Деву Марию. Звезды окружали нимбом ее голову. На месте лица Богоматери была прорезана большая дыра. Фигура, застывшая под картинами, была безмолвна и неподвижна. Ребус сделал несколько шагов вперед. Он бросил взгляд налево и увидел на противоположной стене портреты каких-то знатных особ с несчастными лицами. И у них были для этого все основания: полотна были исполосованы так, что головы были практически отсечены от тел. Теперь он подошел совсем близко. Достаточно близко для того, чтобы разглядеть, что Малькольм сидит рядом с картиной Веласкеса «Непорочное зачатие». Ребус снова улыбнулся: действительно непорочное, ничего не скажешь.
И тут Малькольм Чамберс резко вскинул голову. Его глаза были холодны, лицо изрезано осколками ветрового стекла «БМВ». Когда он заговорил, его голос прозвучал безжизненно и устало:
– Инспектор Ребус.
Ребус кивнул, хотя это и не был вопрос.
– Я часто задаю себе вопрос, – заговорил Чамберс, – почему моя мать никогда не приводила меня сюда? Не помню, чтобы меня вообще куда-нибудь водили. Может, только в Музей мадам Тюссо [29]. А вы были в Музее мадам Тюссо, инспектор? Мне очень нравится комната ужасов. Моя мать туда даже не заходила. – Он засмеялся и оперся на низкое заграждение, пытаясь встать на ноги. – Мне не следовало резать эти картины, правда? Наверняка они бесценны. Какая глупость, если разобраться. В конце концов, это всего лишь картины. Почему картины непременно должны быть бесценными?
Ребус протянул руку, чтобы помочь ему подняться. И в тот самый момент он снова увидел портреты. Исполосованные портреты. Не изорванные, а именно исполосованные. Словно рука того служителя. Исцарапанные не человеческой рукой, а каким-то инструментом.
Слишком поздно. Маленький кухонный ножик в руке Чамберса уже вспарывал рубашку Ребуса. Чамберс, вскочив на ноги, теснил его назад, к портретам на дальней стене. Его безумие придало ему сил. Ребус зацепился ногой за низкое ограждение и, качнувшись, стукнулся затылком о стену. Правой рукой он сжимал рукоять ножа, царапавшего ему живот, схватив руку Чамберса и не давая лезвию проникнуть глубже. Он поднял колено и двинул Чамберсу в пах, а левой рукой зажал ему нос. Чамберс взвыл и слегка ослабил хватку. Ребус выкручивал ему кисть, надеясь заставить бросить нож, но пальцы Чамберса будто окостенели на рукоятке.
Ребус сумел оттолкнуться от стены, и противники теперь боролись на равных, стремясь овладеть ножом. Чамберс выл и плакал; от этих звуков Ребуса пробирала дрожь, хотя он и не собирался сдаваться. У него было ощущение, будто он борется с самою тьмой. Мрачные образы вихрем проносились в его голове: битком набитые вагоны метро, нищие, насильники детей, пустые лица, панки, сутенеры – словно все, что он видел в Лондоне, все, что он пережил здесь, накрыло его с головой гигантской волной. Он не осмеливался заглянуть в лицо Чамберсу, опасаясь, что маска безумия заставит его содрогнуться. Они кружились в смертельном танце так стремительно, что картины на стенах слились в неразличимые сине-серо-черные пятна. Ребус чувствовал, что теряет силы, а Чамберс, наоборот, входил в раж. Да, Ребуса постепенно охватывала усталость, у него кружилась голова, зал бешено вращался, по животу разливалась тупая боль.