Возвращение в Терпилов - Михаил Борисович Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ох, Санёк, говорю же тебе, наивный ты ребёнок, – расплылся в снисходительной улыбке Францев. – Ты на Францию киваешь, где из-за каждой ерунды люди на улицы выбегают, а у нас что? Россия столетиями и царьков твоих терпеть будет, и гнуться перед ними. Потому что раб народ, пойми ты, и порядок этот веками освящён.
– Ага, а в 17-м году он рабом был? Ну был, скажи мне? – накинулся Саша. – Не был, и прекрасно «Аврора» это подтвердила! Тут в другом дело – в национальном характере. Француз – лёгок на подъём, быстро вспыхивает по каждому поводу и также быстро остывает. А русский – тяжёл и неподвижен, и неподвижность эта, принимаемая за терпение и пассивность, вороватых ублюдков обманывает. Там, где француз восстаёт, мы – терпим. Но если достать нас и выйдем на улицы, то одними сожжёнными машинами и побитыми витринами эта мразь не отделается, всей банде шею свернём!
– Да уж, гуманист ты…
– Гуманист! Я вообще думаю, что прежде чем уничтожить, надо воспитать попробовать. Есть такая штука: классовая вина. Вот американцы додумались на колени ставить полицейских из-за невинного убитого молодого парня, так и у нас то же самое надо делать. Сбил гад ребёнка, на следующий день – выходим на улицы, на следующий день каждый дорогой мерс, каждый бентли и роллс-ройс останавливается, вытаскивается за уши подонок, ставится на колени и на камеру извиняется за ту мразь.
– То есть человек, совершенно ни в чём не повинный, будет извиняться за то, что сделал неясно кто?
– Он неповинен как человек, а как часть класса, как носитель определённых нравов и взглядов – ещё как виноват.
– Но… – с язвительной улыбкой начал было Францев.
– Постой-постой! – остервенело перебил Саша. – То есть смотри: сбивает какой-нибудь Барков человека на переходе, и тут же журналисты-проституты, служащие правящему классу, визжат о том, что виноват был сам переходивший, что правосудие верно и честно. Сами эти мрази перемигиваются друг с другом в своих ванильных кафешках, обнимая шлюх. Тут они осознают себя частью класса, тут они понимают свою общность. Тут каждый знает, что посадят Баркова – и завтра он не изнасилует секретаршу, не рванёт по запретительной полосе оплывать пробки, не разгонит бандитами да полицаями митингующих против вырубки сквера под застройку. То есть вот как пользоваться благами класса – они один за всех и все за одного. А как отвечать за преступления, которые просто невозможны были бы, не обладай они властью, какую имеют именно в силу принадлежности к этому классу – так тут же распадаются на индивидуальности и отдельные личности, тут же вдруг они ни причём, а виновна одна паршивая овца! Которую, к тому же, гуртом кидаются защищать, наивненько саморазоблачаясь. Нет уж – пусть дерьмо своё жрут!
– И как ты это представляешь?
– Да просто: вытаскиваешь ублюдка-олигарха из машины, ставишь на колени, и пусть говорит он какую-то формулировку, вроде того, что, мол, я, представитель класса угнетателей признаю свою вину за преступления, и обязуюсь не иметь никаких дел с виновным. Чтобы тот оказывался в изоляции, понимаешь? А кто будет со сволочью продолжать общаться, к тем адресно приходить. Это в их же пользу.
– Как это?
– А так: авось когда час икс придёт, и отделаются только побоями да отобранным имуществом. Я вообще добрый, мне человека жалко, потому что он таков, каким его делают обстоятельства. Получился урод-мироед, так почему не попробовать перевоспитать?
– Мечты, мечты, где ваша сладость… – насмешливо пропел Францев. – Далеко ты на экстремизме не уедешь.
– Люблю я эти разговоры, – зло усмехнулся Саша. – Экстремизм, чувак, непременная составляющая русской натуры, элемент национального характера. Ещё Бердяев, так любимый, кстати, некоторыми кремлёвскими фигурантами, говорил, что русские склонны к абсолютизму в суждениях. Мы жарко стремимся к идее, мечтаем, как Достоевский писал, «крепкий берег найти», который страстно целовать кидаемся. Потому нигде тот же коммунизм не мог так быстро и смело завоевать позиции как в России – в нём русский народ увидел своё воплощение, отражённый образ своей души, и тут же всего себя посвятил ему! Этот «экстремизм», как ты говоришь, делал Павок Корчагиных, строивших железные дороги по колено в ледяной воде, Стахановых, в дыму и крови совершавших трудовые подвиги, тративших себя на строительство великих заводов, Матросовых, кидавшихся на амбразуры! А Ермак, а демидовские заводы, а великий и прекрасный Пётр, царь-плотник, среди болот поднявший вечный город! В этом весь русский народ, вся сила его страстной натуры! Нет, чувак, та власть, которая стыдится этого «экстремизма», не умеет направить его энергию, гонит его, та – лишняя в России, это пришельцы, это чужие люди, жалкие бесправные пассажиры на русском ковчеге!
– Ты про религиозный экстремизм, или про лигалайз? – ядовито поинтересовался Францев.
– Да ничего ты не понял чувак, я тебе ещё раз говорю…
Пока молодые люди спорили, я воспользовался случаем, чтобы обратиться к нашему проводнику, бодро шагавшему впереди.
– А что же, Пахомов в деревне ни с кем не общался? – догнав его, вполголоса поинтересовался я.
Соболев задумался.
– Да нет, кажется, – пожал он плечами. – Ну что ему было от нас нужно? Продукты все, даже и картошку с капустой – он в городе покупал, каждый месяц два джипа туда гонял. Пляж у него свой, лес тоже, да и водопровод с канализацией… Наоборот, не он к нам, а мы к нему иногда ходили.
– По какому поводу?
– Ну вот, например, как‑то по весне дорожку размыло, мы и обратились всем миром, попросили подсобить.
– На поклон к барину пошли, – улыбнулся я.
– Ага, – простодушно кивнул колхозник. – Он и помог. Действительно, технику подогнали, расчистили дорогу. Тут спасибо ему.
– С дурной овцы, как говорится…
– Это точно, да… А вот, знаете что, – спохватился Соболев. – Вы бы поговорили со священником нашим, отцом Михаилом, из Богоявленской