Доспехи бога - Лев Вершинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На коленях — пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Не иначе, из городских. Брови Ллана сдвигаются, глаза подергивает иней. Высший Судия не любит горожан, даже и «худых». Все они — питомцы каменных клеток. Все — отравлены гнилью. Из каменных, обнесенных стенами клоак вышло все зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. А правда не в роскоши. Правда проста и понятна, она в честном труде и бесхитростной доброте. Деревня-мать проживет без городских штук, вертепам же без нее не протянуть и года. Все, живущие за стенами, предатели, отказавшиеся от матери. А тот, кто предал мать, предаст любого…
– Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни…
Так и есть. Из этих.
– Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем — мальчишка в вышитых лохмотьях.
Скручен до синевы. Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными полами рясы сандалиям Ллана.
– Пощади, отец… Я не мог… У меня самого дети…
Сквозь плачущего преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице — недоумение. Почему не в яме? — одним взглядом спрашивает он, и темная пахучая земля принимает визжащее.
– Цфати, отряд Второго Светлого! Прилюдно усомнился в милосердии Высшего Судии…
Ллан слегка вздрагивает.
Цфати смотрит ему прямо в глаза; он, кажется, приготовился к самому худшему, но в сердце его нет страха; у Цфати исхудалые щеки, высокий, изрытый морщинами лоб и ясный взор искателя истины, готового умереть за нее и в смерти — победить.
– Да! Тебе в лицо повторяю, Ллан: ты не кроток, не милосерден, и суд твой неугоден Вечному! — громко говорит Цфати и расправляет плечи. — А теперь — убивай! Я готов!
Но Высший Судия не спешит подавать знак беззаветным, совсем наоборот…
– Цфати, Цфати, — сокрушенно качает он головой, — ты горяч и тороплив, а горячность — враг разума. Грязь есть грязь, а чистота есть чистота; если грязи немного, значит ли это, что ее не следует выметать?
Смельчак молчит. Ему нечего сказать в ответ.
– Друг мой, — голос Судии мягок и укоризнен, — Вечный свидетель, никто не был наказан мною безвинно; если хочешь оспорить, назови хотя бы одно имя!
Цфати опускает глаза. Да, без вины Ллан не карает никогда. Но…
– Согласись, Цфати, — лукаво прищуривается Ллан, — что даже сеньор, живущий праведно, заслуживает снисхождения большего, нежели праведник, впавший в грех…
Впалые щеки правдолюбца жалко подрагивают.
Он сокрушен в прах, он раздавлен, он не способен возразить.
Всем ведомо: охранную грамоту с багряной печатью послал отец Ллан Арбиху дан-Лалла, известному добрыми делами, а ведь Арбих богат и знатен…
– Уведите его, — приказывает Высший Судия. — Восемь ударов плетью ему и три дня строгого поста. Кто там еще?
– Все, Отец, — с видимым облегчением докладывает старшой. — Последний грешник был. Больше нет.
Печальной улыбкой отвечает учитель простодушному ученику.
Увы, добрый сын заблуждается. Грех крепок, грех прельстителен, и немало еще придется потрудиться, чтобы когда-нибудь пришел день, когда очередной грешник воистину окажется последним…
И вот тебе доказательство, добрый сын!
В ближних кустах отчаянно взвизгивает женщина.
Вопит благим матом.
Выкатывается из кустов, плашмя кидается Ллану под ноги, тычась носом в стопы: простоволосая растелешенная баба лет тридцати с круглыми мокрыми глазами…
– Помоги-и-и, оте-е-е-ец! Помоги-и-и! Обесчести-ил, степняга-а подлый! — одуревшая от собственного визга, она смяла пушистую траву, забилась, словно в падучей; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол толстые белые ляжки. Вслед за нею стражи Судии, подталкивая рукоятками секир, выволокли к Древу отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих без пояса штанах…
Неприятное лицо: прыщеватое, с едва пробивающимися усиками; а одежда богатая, едва ли не рыцарская, да при том — новенькая; с первого взгляда видно, не с чужого плеча снял. На щеках, параллельно носу — глубокие насечки. Но все это так, мелочи, важно иное — волочится за прыщавым, метя траву, шитая серебром голубая накидка.
Негодяй — из лазоревых; мерзавец — человек Вудри.
А Вудри своих людей на суд Справедливости не отдает…
Он ведет себя хозяином в стане, а король молчит, словно так и надо, и оттого Высшему Судии подчас бывает досадно. Никто не спорит: заслуги Степняка велики, и воинская сноровка его заслуживает всяческого уважения. Но Ллана не обмануть! Ллан видит скрытое; Ллан чует: смрадный дым источает душа первого воеводы…
Время ли ссориться с Вудри?
Нет, еще не время.
Три тысячи его лазоревых — десница королевского войска, а пятьсот беззаветных, посвятивших себя Справедливости, — становой хребет его. Не должно затевать свару, во всяком случае — до поры. Пока не усмирен Юг; пока не разбиты сеньоры…
Ну что ж.
Некогда молодой епископ Вуррийский славился способностью находить решения, приемлемые для всех, пускай и ненадолго. А коль скоро так, то пусть он, давно исчезнувший, вернется ненадолго и поможет тому, кем стал.
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Злоба и ярость полыхали там. Но недолго. Сморгнул бесштанный, заслезились глаза — и через миг осталась меж пушистых, странных и неуместных на прыщавой харе ресниц только лишь дикая, выжженная ужасом тоска.
Высший Судия почти незаметно поморщился.
Во рту стало горько.
Как всегда, когда приходилось идти против себя самого.
– Грабеж доказан? — коротко, отрывисто.
– Да, отец Ллан. Что отнял, изъято и возвращено, — чеканит страж.
– Насилие?
– Нет, отец Ллан. Вдвоем были они. Некому подтвердить.
Значит, лишь грабеж доказан. А свидетелей насилия нет.
И это хорошо, мурлыкнул никому, кроме Высшего Судии, неслышный голос епископа Вуррийского. Никем не подтвержденное можно полагать не бывшим. Да и сама обвинительница не являет собою образец непорочности.
Смягчение кары допустимо…
Кусает губы Высший Судия — до крови, до огненной боли.
Все правильно. Все просчитано и учтено. Вот только последовать совету — значит перестать быть собой, нынешним. Ибо справедливость — одна. На всех. Во веки веков.
Иначе нельзя.
А Вудри… разве он — выше справедливости?
Удивленно и жалобно пискнув, сгинул тот, кого давно нет.